Дневники Фаулз — страница 113 из 176

Находясь в галерее, я почувствовал, что в этом искусстве есть что-то нестерпимо декадентское. Декадентское не в смысле чистого разрыва с традициями (не в том понимании, в каком употребляют это слово закостенелые консерваторы из Королевской академии) и даже не применительно к изначальному художническому замыслу, а декадентское постольку, поскольку нынешний век низвергает искусство с пьедестала. Наш век — век зрителя; мы уподобляемся толпам любопытствующих зевак восемнадцатого столетия, разевавших рот на любую диковинку. Итак, теперешние диковинки — экстремальные художественные формы. В них каждый волен найти то, что ему импонирует; а по сути, они не затрагивают ничего. Я уверен, что замыслы Поллока были в высшей степени серьезны, но все, чего он добился в итоге, не более чем легковесное развлечение.

К тому же его живописи легко подражать. Она не требует ни дисциплины, ни творческого духа (коль скоро ее создатель овладел соответствующими приемами); для нее потребно лишь некое наитие, отличающее тысячи людей с прирожденным ощущением цвета. Однако все великое искусство обладает одним общим свойством: оно неповторимо. Оно переносит в другие миры; оно стоит особняком от всего прочего; оно несводимо ни к чему иному. Мы растворяемся в том, чего сами не способны создать.

Некоторые из его картин неплохи. К примеру, «Номер один»: гигантский водопад цветовых брызг: зеленых, бледно-пурпурных, цинково-белых, неярко-бурых. «Лето». И та и другая могут послужить удачными подступами к подлинной живописи. «Аромат» — каскад излюбленных тонов Дюфи: розовых, белых, желтых, красных. Здесь он проникает в суть.

И одна замечательная картина — «Бездна». Облака белого размыкаются, раскрывая пропасть: пятна сепии, индиго, проблески красного. В ней ему удалось передать нечто глубокое и действительно важное. Важное как в психоаналитическом и поэтическом плане, так и в плане чисто живописной техники. Воплотить абстракцию тайного. Но, кажется, это единственная из его картин, на которую никто не взглянул дважды.

Поразительное зрелище. Классический индийский танец в исполнении Индрани[573]. Плавная изменчивость движений, грация всплескивающих рук, позвякивание браслетов на непрерывно движущихся лодыжках; танец глаз, танец губ, вся пленительная гамма улыбок, вздрагивающих кистей рук, предплечий, бедер, икр, ступней. По сравнению с этим европейский танец бесцветен, монотонен, искусствен.

Ко всему прочему, Индрани очень хороша собой: прелесть юной девушки сочетается в ней с обаянием зрелой женственности. А музыкальный аккомпанемент изобилует репризами, перипетиями, синкопами. То, чего мы ищемся в фольклоре испанцев и народов, живущих на Балканах, давно существует в Индии; то, что отдельными проблесками восхищает нас в их танцах, зримо предстает в индийской музыкальной культуре. Танец так завладел мною, что я весь вечер просидел как вкопанный; он поглотил меня без остатка. Ко мне вернулось почти безвозвратно утраченное чувство восторга, дистанцированности. Чувство столь сильное, что напрочь исчезла эта вечная страсть двадцатого века — критиковать, раскладывать все по полочкам. Такое искусство танца захватывает безраздельно.

11 января 1959

Грэм Грин «Тихий американец». Подобная экономичность повествования сродни цирковому фокусу: она отбивает желание прибегнуть к другому стилю письма или, точнее, к любому иному способу рассказывать. Единственная манера письма, которой она не умаляет, — поэтическая, рождающая настрой. К примеру, манера Вулф, манера Джеймса — поэтов прозы. Но когда стараешься достичь того и другого (то есть одной ногой стоишь в «Гринландии», другой — в царстве поэзии), результат всегда оказывается чуть… несфокусированным, раздражающим. Грин напоминает Гольбейна: во многих отношениях он настолько правдив, что все остальные способы портретирования кажутся ущербными. Опасность такого положения дел очевидна: случись Гольбейну наградить своего натурщика — мужчину с прямым носом — носом с горбинкой, мы тотчас уверуем, что так он на самом деле и выглядит. Ложь, когда ее со всех сторон окружают приметы реального, воспринимается без труда. А у Грина сплошь и рядом — психологические и даже физические натяжки; иными словами, обычно он так vraisemblable[574], что без всякого риска может позволить себе оказаться invraisemblable[575].

Дефо — Уилки Коллинз — Грин.

12 февраля

Э. заболела. Обморок, тошнота, стонет, диарея — все сразу (около пяти утра). Неистовый бунт кишечника. Врач сказал, что это гастроэнтерит.

Похоже, мы наконец-то скоро переедем — в квартиру на Черч-роу, 28. Угловой дом. Пустующий. Он принадлежит Западной инвестиционной компании; ее представляет некий м-р Шин-дер — увертливый и жуликоватый, как и само его имя. Ни он, ни компания не вызывают у меня ни малейшего доверия; к тому же платить придется больше, чем здесь, а нам и теперь жилье обходится дай Боже. Но место — притягивает. Жить в доме, построенном в 1720 году, высоко, с видом на крыши, сады, окрестности. Любой разумный человек ответил бы на это предложение отказом из соображений экономии (при наших заработках — мы и тут-то запаздываем с квартплатой. На жалованье Э. и без того ложится слишком тяжелый груз); и нам следует поступить так же. Но я отчаянно надеюсь, что мы все-таки переедем.

* * *

«Аристос». Не сдвигается с места. Частью из-за лени; частью из-за недостатка времени. Чтобы сосредоточиться на нем, мне нужно несколько свободных часов кряду. Что до мыслей, то их я встречаю везде, в любой книге, в любой газете. И уже примирился с тем, что встречаю свои идеи сформулированными кем-то еще. Возможно, лучше, чем мной. Более осмотрительно, чем смог или захотел бы сформулировать их я.

Греческие стихи, кажется, почти готовы. Ничего не делаю. Не исключено, что у меня очередной запор. Но каждый раз, когда спустя какое-то время я их просматриваю, появляются исправления. Инстинктивно чувствую, что они не готовы. Некоторые придется предать огню, а тогда возникнут пустоты. Зацикливаюсь на отдельных строках. Вот одна из них: «С соленых огородов моря»; вокруг нее будет вертеться все стихотворение. Но она и ей подобные упорно скатываются вниз по склону, не желая остановиться, занять свое место.

14 февраля

Голос старьевщика с улицы. Печальный, тонущий вдали — последний зов улицы. В нем — щемящая нота потерянности, нездешности. Это последний крик иссякающего бытия, страшного, прекрасного былого мира незащищенного индивидуума; короче, просто индивидуума.

19 февраля

Джон Брейн «Путь наверх». По сути, беллетристика невысокого пошиба; слепок с «Фигуры»[576] Арнолда Беннетта. Есть, однако, в этой книжке определенная сила. По крайней мере в ней нет присущей нашей литературе столь многим мертвящей анемии — этой черной метки обреченной на гибель цивилизации, дающей себя почувствовать во всех ее сферах. От нее веет чем-то неумирающим, всеядным, елизаветинским. Но вот ее страшная ахиллесова пята: какова позиция автора по отношению к главному герою — возвеличен он или спародирован? Логичное следствие чреватого смертельным риском стремления вести рассказ от первого лица. Именно этим обусловлена невозможность соблюсти столь необходимую в данном случае объективность повествовательного тона.

А если уж это возвеличивание, то наверняка возвеличивание наименее привлекательных человеческих свойств.

Д. Г. Л. «Послушай! Мы дошли!» В первый раз поэзия Л. нагоняет на меня скуку. Все время ощущается недостаток подлинного ритма, строки наползают одна на другую из-за чересчур частых повторов, перенасыщенности красок; есть в них и местами брезжущая mievrerie[577], нагнетаемая сентиментальность, которая отнюдь не усиливает впечатление. Все дело — в балансе: чем интимнее тема, тем строже должна быть подача. Или по меньшей мере чуть сдержаннее. Иначе все размывается и тонет в потоке слов. То и дело натыкаешься на прекрасные стихи. Но как целое, как поэтический цикл не воспринимается. В последнее время много читаю Йейтса. Этот великолепный, всегда неожиданный, ясный мелодичный голос; отчетливые, завораживающие образы, звонкие, как песни. Сказать по правде, в сравнении с Йейтсом Лоуренс-поэт весьма зауряден. Й. сочетался браком со смыслом и музыкой; Лоуренс просто выплескивал свои чувства. Лоуренс презирал, или подминал под себя, собственную лиру; Йейтс боготворил ее. На самом деле Лоуренс вовсе не поэт, а эмоция, эмоция, облеченная в слова. В мире слов он — более или менее удачливый стрелок, Йейтс же — оракул; иными словами, боговдохновенный и точный. А Лоуренс — откровенный контрабандист, осквернитель поэтической традиции.

10 марта

Даю частный урок Виллитсуэт, моей ученице из Сиама, и вдруг чувствую запах газа. Не придаю этому особого значения. Когда девочка уходит, открываю дверь, пытаясь уловить, откуда идет запах. В дверях соседней квартиры низенькая женщина — в слезах, с опухшим лицом. Ее молодой муж только что пытался покончить самоубийством. Нам она этого не сказала, но мы поняли, услышав ее разговор по телефону.

Всего полчаса назад я видел, как он заходит в квартиру; притом наверняка зная, что мы дома: наша входная дверь была открыта — в ожидании Виллитсуэт я стоял в проеме ванной. Полагаю, он надеялся, что мы придем ему на помощь, однако неправильно рассчитал время. Ведь для того чтобы газ проник к нам, надо было оставить дверцу духовки открытой (как правило, она всегда закрыта); а входную дверь он, должно быть, закрыл только на задвижку, поскольку его жена без труда вошла в квартиру.

Это очень тихая пара; слишком тихая, добавлю задним числом. Никогда не спорят друг с другом, никогда не видишь их снаружи. Кому-то по телефону она пожаловалась: