Дневники Фаулз — страница 123 из 176

Э. на днях прочла «Коллекционера» и напрочь отвергла его: слишком лично восприняла разоблачение необразованных[633]. Между тем в моих глазах роман был (и остается) книгой о том, что происходит за пределами нашего мирка; в нем нет ничего о нас, за вычетом нескольких случайных деталей. Никак не удается убедить Э. в том, сколь символичен его замысел. Сколь пронизан Платоном. Золото против свинца. Разумеется, ее симпатии, как и всех прочих сегодня, в полной мере на стороне свинцовых душ. В метафизическом плане этим людям можно посочувствовать. Ведь такими они сделались отнюдь не по собственному выбору. Однако цивилизация есть попытка рассудить, какая из двух противоборствующих концепций одержит верх: «Несправедливость сущего (то есть золотые и свинцовые души) требует абсолютной безупречности личной судьбы» — или: «Прогресс определяют золотые души». Если перевести это на мой язык, Аристос воплощен в Миранде, Поллой — в Клегге; и расползание, засилье, безнаказанность Поллоев обусловлены беспечностью Аристосов, не слишком заботящихся о том, чтобы остаться в живых.

1–3 апреля

В Ли. Наедине со всеми. Ангел во Франции. Почти все время шел дождь. Находиться с ними невыразимо скучно. Физически ощущается абсолютная выхолощенность подобного существования. Хватаемся за спасительные соломинки: кулинарный талант М., спорадические выплески культуры О. и доброжелательность старика. Но подо всем этим — мертвая пустыня. Они безвольно влачатся сквозь жизнь, насыщаясь телевизором и сплетнями; сплетни, бесконечно повторяемые пересуды, нищета духа. Быть может, появись у нас дети, они ожили бы. Впрямую об этом не говорится, но эта тема всплывает во всем, о чем говорит М. Машина, ребенок — вот все, что им требуется от нас двоих. А может, причиной тому, что они меня так раздражают, коренящееся во мне самом чувство вины? Их безнадежная отдаленность. Отчасти благодаря Ли, кажется, безысходно погрязшему в 1920—1930-х годах — не только архитектурно (какая была бы находка для Бедекера!), но и во всех других отношениях. Погрязшему настолько, что даже разговор о текущих событиях звучит на удивление старомодно. Ощущение минувшего времени; люди, закостеневшие в манерах, обычаях, привычках тридцати-сорокалетней давности, подобно улиткам, выставляют рожки в сегодняшний день. Но спокойнее им в собственных раковинах. Улиточные города, города вроде Ли.

9 мая

Месяц назад Элиз вынудила меня подать заявку на работу в Греции (в Британский институт в Афинах). Какой-то частью своего существа я был не против (то есть не против того, чтобы подать заявку); так что «вынудила» здесь — не то слово. Инстинкт же подсказывал другое. Финансовые соображения: во что выльется сняться с места, переехать и обустроить какое-нибудь жилье в Афинах. Неудобства, связанные с новым местом работы. Привычка к этому дому и вещам, которые в нем собраны. Ощущение, что в Св. Годрике я выбился на первые места, — хотя это- то уж наверняка достойно презрения. Причины, причины…

Но главное в том, что моя привязанность к Греции («к» — в данном случае симптоматично) эмоциональна. Греция в моем сознании — нечто чистое, утонченное, золотое, незамутненное; весь шлак и нечистоты, что я там видел (а во время поездки я навидался достаточно), за эти годы жизни в изгнании безвозвратно рассеялись. Реалист сказал бы: «Распростись с мечтой!» Но Греция, живущая в моем сознании, слишком важна. У меня и в мыслях нет расставаться с мечтой. А месяц в Афинах не оставит от нее и следа. Для меня все это символически воплощается в греческих стихах. Не хочу возвращаться в Грецию, пока их не опубликуют. Пока сам не почувствую, что они дописаны (завершены). Они, если можно так выразиться, содержат в себе оправдание прожитых в изгнании лет. Непременно вернусь в Грецию, но лишь тогда, когда до конца переварю последнее путешествие. А возвращаться туда сейчас — то же, что, едва позавтракав, увидеть перед собой тарелку с сытным обеденным блюдом.

Уже понятно, этой работы мне не видать. Полагаю, неприятности 1953 года сняли вопрос с повестки дня[634]. Но, узнав об этом, я чувствую себя гораздо счастливее.

Чувство, что я должен здесь помериться со своей судьбой, всепоглощающе сильно.

Эти последние месяцы отравлены мыслью о том, сможет ли Э. зачать. Продувание и рентгеновское обследование дали отрицательные результаты (мы изучили все это по мрачной книжке «Женские болезни», позаимствованной из библиотеки Национального медицинского исследовательского института в Лондоне); следующий шаг — сальпингостомия; вероятность благополучного исхода из нее — 1:4 или 1:6 (после операции). В дневное время отсутствие детей не слишком меня заботит. По ночам, случается, я об этом задумываюсь, и тогда меня посещают мысли, достойные паши или султана Занзибара. Как бы то ни было, бездетность делает жизнь всего лишь чуточку печальнее, чем обычно. Внешне становишься чуть рассудительнее, циничнее в «панглосовском» смысле слова («должна же быть для этого какая-то причина»). Быть может, железобетоннее. Но я бы променял радость отцовства всех детей на свете на пять лет свободы от необходимости в поте лица зарабатывать на хлеб насущный.

В Св. Годрике потихоньку меняется к лучшему. Новая сетка окладов. Наконец-то мы начинаем получать приличные деньги. Мне причитаются 1445 фунтов в год. В итоге появилась уйма недовольства: каждому хочется зарабатывать больше, но одним платят больше, чем другим. Отсюда зависть, замешанные на почве денег капризы, истерия, объявшая мир в 1961 году. Секретарская комната являет собой отличный срез нашего среднего класса — от его нижних слоев до середины; интересно, что классовые проблемы там едва ли поднимаются и уж наверняка никого не волнуют. Зато все связанное с деньгами всплывает то и дело. Проявляя себя по-разному: то в умеренной показухе, то в грубой, а то и прямо от противного («деньги меня не волнуют»). Прямо-таки наваждение.

Наша (то бишь английского отделения) небольшая комната — тихая заводь в этом омуте. Мы ладим друг с другом — или ладили бы, не будь Оппенгейм. Я подал докладную, прося ее уволить. Отнюдь не без чувства вины: как-никак ей пятьдесят четыре и все такое. Но она дискредитирует колледж, меня, других преподавателей, студентов. Никогда не сталкивался с такой скандалисткой. Если в конце концов удастся побудить Дж. У. Л. отделаться от нее, будет ужасно неловко. Но что-то же надо делать.

23 мая

Олд-Бейли. Отбываю повинность присяжного заседателя. Пытался избежать ее. Потом уступил соблазну. Присяжным, очевидно, нравится их работа. Помимо того что в будничное течение их жизни она привносит определенное разнообразие (резонов типа «слава Богу, пришел конец этой тягомотине»), помимо приятных каждому знаков почтения: поклонов судьи и тому подобного, — сидя в зале суда, испытываешь некое удовлетворение. Вот удачный и безобидный повод проявить собственную манию величия. Вчера нас всех собрали в зале заседаний № 1 и привели к присяге. Мне выпала очередь на сегодняшнее утро. Правда, в качестве запасного присяжного. Так что пришлось провести весь день на задней скамье. Большинство присяжных — из низов: в лучшем случае из нижнего среднего класса; новые люди. Рядовые и сержанты, выдвинувшиеся во время войны, владельцы небольших магазинчиков и так далее. Кадровых военных и выпускников из Оксфорда очень мало. Спрашивается, почему?

Этим утром шел сплошной поток вердиктов «виновен». Первое дело: Джонс, детоубийство. Тучный, мощный лысеющий мужчина в блестящем темно-синем костюме. Багровое лицо алкоголика, складки жира. Скучные легалистические словопрения по поводу того, не было ли нарушений в ходе его процесса. Затем человек, пытавшийся убить жену Обвинитель с поразительной быстротой за десять минут отбарабанил свое.

— Да, сэр, — отвечал полисмен. — Да, сэр.

И все. Три года. Не слишком ли быстро, подумалось, чтобы приговорить человека к заключению на такой большой срок? Три лета, за двадцать минут. Прямо передо мной сидели жена подсудимого и ее отец. В руках она сжимала носовой платок, совсем как в кино (в процедуре судебного заседания вообще больше театрального и экранного, чем реального). Когда защитник изрек:

— Этот человек еще любит свою жену, — она опустила голову и задрожала.

А когда приговор огласили, ее отец бодро заявил:

— Ну вот видишь, три года.

А подсудимый замер, будто так ничего и не понял — не понял, что отчаяние, гнев и ревность одного-единственного вечера могут прийти к такому концу.

Подсудимых вводят в зал снизу — из ада — и возвращают в ад. Они вдруг оказываются в зале, полном наблюдающих лиц, как на богослужении. Все это действо не что иное, как языческое жертвоприношение. Ритуальное. Вновь и вновь я видел, как жизненные драмы выворачиваются наизнанку. Ведь эти мужчины (и эта женщина) — больные, помешанные. Ими должен заниматься врачебный консилиум, а не верховный жрец в красной мантии со смертоносным ножом («общество требует возмездия») в руке.

Следующим было дело молодого человека, одиноко — очень одиноко — жившего с овдовевшей матерью. Однажды вечером он выехал на машине из дома и застрелил женщину, которую прежде никогда не видел. «Он просто почувствовал, что должен кого-то пристрелить». Полицейским он сказал:

— Да ладно вам. Мне без разницы.

Собственного защитника не удостоил ни словом. Высокий развязный грубый молодой человек. Судье, м-ру Заксу, он не понравился, и его осудили на десять лет. Психопат, за милю видно.

Затем слушалось дело женщины-киприотки, плохо сделавшей аборт. На задней скамье сидели юноша-грек и невысокого пошиба шлюшка с копной блондинистых волос. Юноша старался не смотреть в ее сторону, а она не сводила с него сурового взгляда. Женщине-киприотке все приходилось переводить. Она совсем растерялась. Юноше и его шлюшке очень нужны были восемнадцать месяцев, на которые ее осудили.

Потом разбиралось действительно ужасное дело. Маленький трясущийся человечек в очках, в выбившейся белой рубашке и скомканном галстуке, в костюме, видавшем лучшие времена, бормотал, запинался, произносил бессвязные слова. Вернувшись на скамью, как-то странно уселся, опустив голову ниже барьера. Сидел и всхлипывал. У него пятеро детей, все умственно отсталые, как и он. Старшая дочь принесла в подоле двух внебрачных дочерей; по его словам, обе родились мертвыми. Тела обеих он положил в камин и всю ночь жег их. Невольно задумываешься об инцесте. О бездне, бездонной пропасти человеческого страдания. В подсудимом сомнения не вызывало одно: он страдал. Опустив голову чуть ли не до колен на своей скамье, он наводнил зал своим страданием. Судья проявил снисхождение и объявил об отсрочке приговора до заключения медкомиссии. И даже это было не под силу уразуметь