Дневники Фаулз — страница 131 из 176

натура; по крайней мере мне так кажется. Время от времени чувствую, что в выстроенном мной невозмутимо-благополучном фасаде проглядывают трещины. Особенно когда принимаются стонать и плакать молодая круглолицая негритянка или дряхлая старушонка мисс Лоример — гувернантка девяносто одного года; у нее вырезали все пораженные раком внутренности. Слишком уж близко я лежу от мисс Лоример, чтобы сохранять спокойствие. От молитв, с которыми она обращается к Богу, меня всю выворачивает. Вот в девять тридцать нас укладывают спать, я льщу себя надеждой, что высплюсь как следует; недаром же мне дали снотворное. И тут с ее стороны вновь и вновь доносится: «Господи, дай мне умереть». И это не стон впавшей в маразм неграмотной старухи. Нет, ее голос — голос культурного человека, в ней еще живо сознание, поддерживающее невыносимо страждущее тело. За что? За что? Кто допускает этот ужас? Ужас существования, принудительно длящегося существования. Словно в этом одряхлевшем теле сосредоточен ужас существования каждой из нас, запертых в палатных стенах.

Просыпаюсь в день «Ч». Прооперированные доброхотки советуют нам доесть завтрак до последней крошки: ведь в этот день кормить нас больше не будут. Есть в этом что-то пугающее. Едва удерживаюсь от того, чтобы заявить им, что есть в пять часов утра яичницу с беконом превыше моих сил, пусть даже это последняя трапеза в моей жизни. После завтрака шестерым из нас, готовящимся к операции, предстоит принять ванну. Следуем в ванную пара за парой. Моются здесь по двое в комнате; благопристойности ради между ними протянута занавеска. Весело предлагаю своей позавчерашней подруге отправиться туда вместе. Но, похоже, что-то в нашем плане дает сбой. Оказываюсь последней — в компании семидесятипятилетней женщины. Внезапно чувствую себя рядом с ней спокойной и защищенной. Она — простая и незлобивая старушка; помывшись, присаживаюсь к ней на кровать и вступаю с ней в разговор. Тихая, растерянная, она и понятия не имеет о больничном распорядке. По другую сторону от нее лежит только что поступившая женщина восьмидесяти шести лет. Я делюсь с ней своим апельсином и выслушиваю ее историю. Добрый старый воробышек, уборщица из Ист-Энда. Просидев между ними час с лишним, совершенно забываю о себе; меня без остатка поглощает их полное тяжкой работы существование; буквально растворяюсь в нем и его проблемах. Чувствую к ним лишь жалость и симпатию. Отделившись от них, вернувшись на свое место, ощущаю себя неувереннее. Теперь меня волнует очередность. Кого будут оперировать первой? Сестры не знают. Вот пришли выслушивать сердца и легкие. Меня записывают на рентген. Предвижу: меня оставят на потом. Решат, что мои легкие недостаточно чистые. Меня спешно облачают в операционный халат. Похоже, их не удовлетворяет первый снимок; делают еще один. Ну вот, так я и думала, проносится в голове. Но нет: второй показывает, что все в норме. Возвращаюсь и снова нервничаю из-за очередности. Замечаю, что сестра с сиделкой выверяют какие-то имена на листке бумаге; когда они удаляются, не спеша подхожу к столу и заглядываю в список. Загибаю пальцы и про себя повторяю номера и фамилии, словно это выигрышные числа в лотерее. Я под номером третьим. Мадам Перселл все еще погружена в свой детектив. Время идет, а ее, видимо, это ничуть не волнует. Не то что меня. Внезапно ощущаю потребность обрести контакт с внешним миром и нервно звоню Дж. Предчувствую, что вызову его раздражение. Выжидаю, пока пройдет полчаса, чтобы поговорить, когда он наверняка будет у себя в кабинете. Не знаю, какой тон взять в разговоре, так что призываю на помощь приобретенную в ЖВК бодрость: знаешь ли, все мы через это проходим — в таком духе. Кладя трубку, чувствую себя отвратительно, будто должна была напоследок сказать ему что-то всерьез, раз в жизни сказать то, что действительно имеет смысл и значение. Сижу, вяжу, поглядываю на часы. В палату входят расстелить постели. Их надо расстелить не как обычно, а так, чтоб на них можно было перегрузить бесчувственные тела. Помогаю сиделке расстелить таким образом и мою. Она говорит «спасибо», и мне приятно, что она признательна. В палату вносят шесть наборов одежды для операции, аккуратно раскладывают их на столе; пока мы готовимся, остальным разносят завтрак. Искоса поглядываю на еду — она выглядит прекрасно; досадую на то, что мне ничего не полагается. Злюсь на мадам Перселл, спрашиваю, отчего она ни на что не реагирует, углубившись в свои проклятые детективы.

— Вы что, не понимаете, номер первый и второй уже надевают эти безобразные халаты, а я — номер третий? — говорю.

Моя вспышка ее озадачивает, она извиняется и поднимает голову, но тут сиделки просят ее и всех прочих не выглядывать из-за своих занавесок. Ну, теперь, думаю, мы все заперты в собственных клетках, и ничего с этим не поделаешь. В палате мертвая тишина. Остальные заняты едой. Затем из-за голубых занавесок возникает операционная медсестра. Ей не нравится, как меня накануне побрили, и она снова берется за это. Пытается помочь мне натянуть длинные чулки, настаивает, чтобы я надела чистый халат, хотя и этот я ношу лишь пару последних часов. Я не даю ей себя одевать, это кажется таким смешным, все напяливаю сама, обвязываю голову косынкой. Снимаю обручальное кольцо. Это ее шокирует: здесь требуется снимать только бриллианты. Снимать обручальные кольца не принято, и она настаивает, чтобы я вынула его из сумки и надела обратно на палец, обвязав, как положено, липкой лентой. Меня тщательно смазывают эфиром, соскребая маленькие черные пятнышки с пупка. Чувствую себя восхитительно, неземно чистой. Теперь я просто хорошо отлаженное изделие, готовая к работе машина. Почти утратившая любые эмоции. Лежу поверх постели. Потому что в детстве мне говорили, что постель — не то место, куда следует забираться. Я укрыта простынями. Подо мною — постель, в которую уложат другую меня, бессознательную. Отключаюсь. Не вижу часов, не вижу ничего, кроме голубых занавесок. Жду Она приходит со шприцем. Инъекция в ягодицу, и сразу же лекарство начинает действовать на позвоночник. Чувствую, как меня медленно парализует.

— Скоро вам захочется спать, — говорит она мягко.

Слышу, как каталка прибывает за номером первым. Удивляюсь, когда они подходят ко мне. Два медбрата в белых шапочках и масках у высокой длинной тележки. Чувствую, как они напрягаются, поднимая меня с постели. Сестра улыбается и помогает им обернуть меня бесчисленными красными простынями. Пытаюсь что-то сказать и улыбнуться. Трогаемся с места. Смотрю на часы: уже почти три. Мне приятно, что в меру сил я помогла им. Резкий холодный воздух, когда мы выезжаем из палаты и оказываемся в открытом пространстве; по пути они обмениваются репликами над моей головой, придерживая мою карту и историю болезни, лежащие у меня на груди, и следя, чтобы не сползли простыни, укрывающие меня до самого подбородка.

Холодный как лед воздух обжигает мое лицо; всерьез опасаюсь, как бы не свалиться с тележки, на которой меня везут.

Потом проезжаем через вращающиеся двери. Быстро поднимаю голову, чтобы понять, где я оказалась; один из мужчин резко тянет ее вниз, приговаривая:

— Нечего любопытствовать.

Место кажется довольно людным и загроможденным, кругом голоса и непрерывное движение, как на кухне большого отеля. Ощущаю, что сыта всем этим по горло, и в то же время не могу пошевельнуться. Какое-то время ничего не происходит, затем рядом возникают люди, сестра представляет их, произносит мое имя, говорит, что оперировать меня будут они. Молодой человек очень симпатичен, огромные зеленоватые глаза над маской, девушки темноглазые. Стоят рядом, переговариваясь с сестрой. Он в это время очень дружелюбно и приятно пожимает мне плечо. Соединенное действие лекарства и такого человечного отношения внезапно рождает во мне ощущение, что предстоит что-то действительно необыкновенное, а эти люди — самые большие друзья, какие у меня есть на земле. Перестав мять мое плечо, он проявляет неожиданный интерес к моему предплечью, которое нежно обхватывает и тоже начинает мять. Я испытываю несказанную привязанность к этому человеку и чувствую, что он, судя по всему, так же относится ко мне. Затем острый укол в предплечье. Игла входит в вену, но я не ощущаю, как ее вынимают.

Чувствую, как меня роняют на что-то мягкое. Слышу: «Все кончено. Вы опять в своей кровати». Кровать мягкая и теплая. На мгновение чувствую себя ребенком. Затем вдруг спрашиваю себя: «И это все? Я правда сделала это?» Страшное ноющее оцепенение там, где когда-то был мой живот, подтверждает: да. Чувство блаженного облегчения и несколько слов самой себе вроде: «Ты через это прошла, ты это сделала, в это невозможно поверить». Засыпаю, погружаюсь в безбрежное море сна. Ощущаю, что неподвижно лежу на спине, руки аккуратно сложены на груди. Я — статуя из камня, я больше никогда не пошевелюсь.

Часть девятаяВОСХОДЯ НА ПАРНАС

7 января 1962 года

Две мои цели в поэзии:

1. Отыскать путь к сердцу.

2. Выжать из слов все возможное.

Что касается первого, то прямой подход заведет в тупик. Надо следовать другим путем, не столь прямолинейным. Это можно сравнить с восхождением на гору. Уже не сосчитать, сколько раз альпинисты взбирались по прямой на Монблан; так что ныне (по крайней мере так считают) заслуга состоит не столько в том, чтобы покорить вершину, сколько в том, чтобы проложить к ней новые тропы. Подобное ощущение, что все вершины уже покорены, отличает все виды современного искусства; отсюда поглощенность его творцов вопросами техники — не предметом как таковым, а способами, какими предмет может быть охвачен. Иными словами, сегодня предмет искусства является опытным полем для упражнений и показательных выступлений. Соотношение здесь такое же, как между естественной мышечной силой первобытного человека, Тарзана, и жизнью и устремлениями гимнаста, тренирующегося в спортивном зале.

Под «сердцем» я подразумеваю все, что не имеет отношения к подобной деятельности: напору и упражнениям в спортивном зале. Иначе говоря, все, в чем предмет как минимум не менее важен, нежели подход к нему. То есть когда смысл столь же значим, сколь слова, в которые он облечен. La pensée vaut le style