Такое отношение в корне чуждо дзэн-буддизму. Слушать, как другие описывают чайные листья на дне чайника, — это, в их понимании, дзэн. Кошмарное европейски-провинциальное превратное понимание слова. А я не мог ничего сказать, ибо это опять выглядело бы так, будто старый умник Джон пускает пыль в глаза. А Денис — ему всегда необходимо показать, что он тоже образован: стоит мне сказать что-нибудь о латинской поэзии, как и он чувствует потребность высказать собственное мнение; и начинается ежевечерний турнир.
Он всегда помогает дамам подняться по ступенькам, выдает им информацию о предметах старины, излагает свои клишированные взгляды, фрагменты того, что прочел. Все это неправильно. Сами по себе памятники важнее. Я хочу сказать, если вы знаете о чем-то, вы цените их плюс собственное знание; но из этого не следует, что памятник, не обремененный вашим знанием, доставит вам меньшее удовольствие. Это в точности то же, что со ступеньками: помогая дамам подняться, вы заставляете их поверить, что сами они взобраться наверх неспособны. По сути, весьма сомнительное благородство — превращать реальных женщин в мифических дам.
Все это жестоко по отношению к Денису. Ибо мир знает много-много времен, в которые его мягкость, обходительность, ненависть к любым проявлениям жестокости или насилия, публичным ли, приватным ли, предстают редкостными добродетелями. И из всех, кого я знаю, он оказался бы в наименьшей степени неуместен в ряду апостолов на картинах Фра Анжелико; он пришел бы в ярость, если сказать ему об этом; но есть в нем задатки святого. В том, что он таков, его трагедия; а в той жизненной ситуации, в какой он оказался, уподобляться святому — значит разбрасывать по ветру годы осмысленного существования.
Сижу рядом с двумя молодыми итальянцами — очень красивыми юношами в форме, возможно, курсантами офицерского училища. За ними — четыре девушки-англичанки: туповатые молочно-белые физиономии, гладко причесанные волосы, говорят без умолку — явно обитательницы лондонских предместий, пытающиеся произвести впечатление благородных. Один из итальянцев вступил с ними в беседу. До чего нелепо выглядит этот контраст между хорошо сложенным смуглым юношей и суетливыми хихикающими английскими машинистками в отпуске.
Созерцать эти белые, невзрачные создания после сексуальных, загорелых, неподдельно женственных итальянок равнозначно шоку. Они соотносятся друг с другом, как скисшее молоко с кофейными сливками.
Весь день гуляем по древнему Риму. Безобразный, жуткой белизны памятник Виктору-Эммануилу — не самое ли впечатляющее свидетельство ничтожности националистического искусства?[705] За ним — роскошная и безмятежная Пьяцца ди Кампидо-льо; и вновь статуя Микеланджело, массивная, но мускулистая, предельно величественная и предельно человечная.
Вид на Форум, на Палатинский и Авентинский холмы с высоты Капитолия.
Потом сам Форум и Палатинский холм. Зрелище поистине пугающее: исполинская цивилизация, низведенная до парка с руинами; кости гигантского ископаемого. Здесь не ощущаешь ни ностальгии по этрускам, ни грусти, только какой-то меланхолический трепет. Здесь намного красивее, чем я ожидал, особенно глядя с Палатинского холма, однако понимаешь, что это — сердце Рима, и оно мертво. Прошлое реальнее настоящего, и хотя это прошлое может вызывать уважение (оно — огромная часть европейской души), любить его невозможно. Не можешь отделаться от убеждения, что весь древний город явился невероятным капризом, ошибкой истории, за которую мы до сих пор расплачиваемся.
На всем: на обломках кирпича и мрамора, на огромных зонтообразных соснах, кипарисах, на увядшей траве — подрагивает отблеск ясного тающего света, особенно осязаемого в предвечернюю пору; небо — оттенка не подвластной времени нежности: античная голубизна.
Живописность римских развалин — отнюдь не фигура речи. Живопись на каждом шагу. Стены, аллеи, купола, арки, кубы — все пронизано безоблачным небом, тенью, землей, светом солнца. Целая азбука абстрактных архитектурных форм.
Единственный цветок, какой встречаешь в это жаркое время года, — розово-синий и белый зверобой, бойко пробивающийся из сухих стен.
Были мы и на древней Аппиевой дороге, производящей то же впечатление рухнувшего грандиозного замысла: руины на фоне исполненного благородства пейзажа. Ее вид не трогает; смотришь — и остаешься равнодушным.
Вспоминая наши прогулки, удивляешься тому, как мало видели Д. и М., когда были здесь; целая неделя бесконечных шатаний по окрестностям, а Моника все время стирала. Они — жертвы своего автомобиля; колесо буквально подмяло их под себя.
Домициан. Весь мрамор в его необъятном дворце должен был быть отполирован как стекло: так он мог видеть, что творится за его спиной.
20 августа
Приехали Подж и Кэти. Мы ждали их с нетерпением, а теперь разочарованы. В Подже есть нечто от старухи: бесконечные хлопоты о мелочах, не стоящих беспокойства или даже секундной мысли, эдакий horror silentiae[706] — непрестанное придумывание незначительных дел, того, что нужно подготовить, спланировать, обсудить, обусловить, так что в итоге минуты, когда он выбьется из сил и умолкнет, ждешь как глотка воды в несусветную жару.
Подобно всем нетворцам, он превращает собственную жизнь в замысловатое произведение искусства, которое создает у всех на виду, пытаясь разместить окружающих вокруг себя, как звенья зубчатого колеса.
Вот головокружительная бездна, которую я ощущаю между собой и нетворцом. Она имеет мало общего с процессом публикации. Это чувство жило во мне всегда. У меня нет потребности творить каждый день, каждый час в том смысле, в каком, похоже, это необходимо Поджу и Денису. Обычный день — это день, через который нужно пройти, который нужно как-то пережить; ведь реальна не жизнь, а творчество.
Кэти выглядит (хоть и не является) подростком бунтарского склада, склонным к отчетливому самоутверждению; у нее красновато-розовое личико, зеленые глаза и нетрадиционный, но быстрый ум под копной волос в русалочьем стиле.
Утром мы отправились с ними смотреть Пантеон, еще один шедевр римского зодчего. Он заслуживает восхищения, но в душу не проникает.
Пьяцца Навона — площадь, выдержанная в строгом геометрическом стиле, вытянутый четырехугольник с фонтанами Бернини. Бернини — мастер добротной садовой скульптуры; он выигрывает, когда его творения не воспринимаешь слишком всерьез и не разглядываешь деталей. Тут же обветшавшая барочная церковь Борромини: сплошная показуха.
Вилла Адриана[707]. Едва начинаешь пресыщаться Римом, он ошарашивает новым чудом. Вилла во многом похожа на Палатинский холм: испытываешь чисто пуританский шок, открывая, сколь огромна она была во время оно, со множеством рабов и бесчисленными статуями, добытыми из разных стран «способом Геринга», и т. п. Но отдельные ее части так прекрасны, что об этом забываешь. Ведь дай нам волю, мы бы все зажили как наиболее достойные из римских императоров (а может быть, и как не столь достойные). Мне и Э. больше всего пришелся по вкусу Канопус — удлиненное озеро с рядами статуй по берегам, двумя лебедями и неповторимой классической тишиной. Подобно лучшим из священных рощ, оно уносит вас от житейской суеты, погружая в собственную безмятежность.
На вилле Адриана, как и в Domus Aurea[708], возникает ощущение упавшего на землю метеора. Ощущение головокружительного падения сквозь время. Снова и снова во дворцах императорского Рима и ренессансных палаццо (равно как и в лучших британских загородных особняках) меня посещает чувство, что придет день, когда нечто подобное произойдет и с нами (людьми). Мы придумаем, чем заменить рабов. Резко сократим численность населения на земном шаре. Но зато все заживем в собственных Канопусах и Серапеях[709], золотых дворцах и водных садах, где, не ощущая чувства вины, будем вести образ жизни былых императоров.
Разумеется, императорский образ жизни нельзя ничем оправдать; но именно в силу того, что в нем проглядывается проблеск совершенного способа существования, он кажется и неодолимо притягательным.
Подж: его необычайная лихорадочная неугомонность. Хотя она порядком раздражает нас (и Кэти), но, по сути, заслуживает скорее сочувствия, нежели брюзжания. Он словно не может вынести обращенного внутрь себя взгляда, ни минуты тишины, ни остановки на мгновение. Все время что-то организует, моет, прыгает, опорожняет пепельницы, выбрасывает крохотные обрывки бумаги, зачитывает фрагменты того, что у него перед глазами, заводит новые предметы разговора, впопыхах бросая старые. Против этого нечего было бы возразить, раз уже это ускоряло бы ведение дел, но он тратит уйму времени, обсуждая то одно, то другое, выдвигая новые предложения, заявляя, что сделает то-то, и в последний момент передумывая; выписывая восьмерки, как конькобежец на пруду, он скорее тормозит, нежели ускоряет процесс. Даже его треволнения по части того, что надо купить, что вымыть, в итоге кажутся не более чем предлогом для пустопорожней болтовни, маскировкой, призванной создать иллюзию бурной деятельности.
В основе этого, очевидно, лежит что-то вроде внутренней одержимости; на мой взгляд, отчасти он так действует из-за Кэти. Э. думает, что это сексуальная сублимация; вполне возможно.
Мне кажется, дело обстоит еще печальнее: налицо попытка убедить Кэти и Эйлин, что без него они бы пропали. Кэти его суетливость затрагивает непосредственно: он постоянно указывает ей, что делать, чего не делать. И, что еще непростительнее, что ей должно — или не должно — нравиться. Так, Подж урезает время всех музейных экскурсий («обежим за полчаса», «по мне, здесь нет ничего интересного» — последнее он изрек, стоя у стенда с открытками у входа в Капитолийскую пинакотеку). Бедная девочка боится проявлять интерес и в то же время явно интересуется. Для своих лет она на удивление проницательна и сообразительна, хотя — что, впрочем, типично — не спешит демонстрировать свои мыслительные ресурсы. Очаровательное, но непроницаемое существо: чувствительное, нежное, но с предостерегающими зелеными глазами. Noli me tangere