Дневники Фаулз — страница 143 из 176

Опять не хватает денег. Снова брезжит погружение на дно. Скоро мы действительно окажемся на мели. Придется мне превысить кредит. В этом году мы немного подкопили на депозитном счету; но откладывать, в любом подлинном смысле слова, сегодня такое же постыдно-невозможное занятие, как и десять лет назад.

10 октября

Мартин Кэмерон. Бедный пожилой шотландец, что весной преподавал у нас стенографию, а на лето уехал на родину, в Глазго, вернулся к нам на этот семестр. Жалкое, бесхребетное существо, слишком мягкосердечное и доброжелательное, чтобы прийтись по вкусу кому бы то ни было, один из тех угодливых шотландцев, что напоминают жидкий чай. Он умер во вторник в Нью-Энде, в час ночи. Его кончина явилась для всех большим потрясением, чем я ожидал. Многие ученицы плакали, особенно гречанки. Он умер совсем один, совсем один, повторяли они. Умираешь всегда в одиночку, заметил я. Но они — им хотелось громких причитаний, хотелось, чтобы семья оплакивала беднягу. Поскольку он был болен, ему помогали женщины из учительской: старенькая миссис Баррет и душевная Мэрион Сингер; и вот когда он умер, люди почувствовали уколы совести. На фоне уютных маленьких мирков, что мы населяем, его одиночество саднило, как воспаленный большой палец; между тем никто из нас не сделал ничего, чтобы облегчить его участь, пока не стало слишком поздно.

У него была челка и круглое розовое, как сарделька, лицо; тучный корпус; мальчишеская шотландская манера повышать голос, когда произносилось что-то, что его шокировало. Но самым запоминающимся свойством его натуры была необыкновенная незлобивость: женщины окрестили его бабой, но в этом было что-то другое — своего рода невинность. У него ни с кем не было секса, от стакана шерри он хмелел, глаза наполнялись слезами, и он всегда очень по-доброму отзывался о людях. Неудачник, полнейший неудачник, всегда думалось мне; а теперь, оглядываясь на него, я вижу смирение и кротость Христа. Очень робкую, но все же несомненную: il voulait bien[718].

Он был полной противоположность человека двадцатого столетия: ни твердости, ни независимости (хотя он, должно быть, большую часть жизни был одинок), ни упрямого фатализма. Человек, как стакан молока. Вот что осознали люди: человек как стакан молока заслуживает большего, нежели презрение.

Несчастная умирающая старуха в палате Элиз: они отходят вовсе не тихо и не покорно. Агонизирующие пожилые женщины из среднего класса (вроде этих) ведут себя намного хуже, чем их невезучие сестры рабочего происхождения. Те, что лежат с Элиз, вываливают наружу все буржуазные неврозы: «Я не могу, не могу». (У них ничего не болит, детское хныканье просто призвано привлечь внимание.) «Я позову доктора, чтобы он объяснил вам, как правильно это сделать». (Сиделкам.) «Вызовите машину. Я поеду на прогулку». Нелепая смесь иллюзий, обнажившийся костяк изнеженной буржуазии. Избегай любого страдания, держи на расстоянии подчиненных, наслаждайся радостями жизни, хныкай и стращай. Элиз, похоже, не замечает этого, но, на мой взгляд, этой больнице, где действительно лучше кормят и ухаживают за больными, недостает человечности, причем катастрофически. Над каждой палатой бдит бессонный призрак леди, противостоящей женщине как таковой, а за ним — призрак главной аристократической медсестры. Самой Флоренс Найтингейл.

11 октября

Утром отправился в крематорий Голдерз-Грин на похороны бедного Мартина Кэмерона.

Утро выдалось по-шотландски туманное, серое и безветренное. С разных отделений колледжа нас собралось человек двенадцать. Крематорий — несколько кирпичных корпусов с асфальтированными двориками; дверной пролет выводит на сводчатую галерею, за которой открывается вид на зеленый газон с кустарником. Там мы и остановились, обмениваясь невеселыми шутками, а черная фигура поодаль на виду у немногих собравшихся развеивала пепел по ветру, а затем застыла, будто о чем-то забыв. Надо думать, служитель возносил молитву. Есть в крематории что-то напоминающее образцовый гольф-клуб; в любой момент так и ждешь, что появятся подносчики с клюшками, а кто-нибудь из игроков крикнет: «Мяч!»

Затем мы вошли внутрь и остановились в мемориальном зале. Воцарилось неловкое молчание. Траурные осенние акварели на стенах. Объявления: «Так как нашей молельней пользуются представители всех конфессий, просим воздержаться от использования благовоний»; и: «Легкие напитки могут быть поданы в передний двор». Наконец нас провели в малюсенькую часовенку, выполненную в романско-византийском стиле, с кирпичными стенами, дубовыми скамьями и турецкими коврами на вымощенном камнем полу. Потолок цвета яркой небесной синевы подсвечен невидимыми панелями. Вместо алтаря — разомкнутые створки, как на подмостках кукольного театра, обрамленные коринфскими колоннами с колотым цоколем, а в глубине — установленный на платформе из нержавеющей стали гроб.

Пресвитерианский пастор суровым голосом прочел заупокойную молитву Другой служитель жал на клавиши фисгармонии, а в нескольких метрах от нас в заднем ряду как ни в чем не бывало сидел сотрудник похоронного бюро. Что за нелепость эта заупокойная служба, эти возвышенные слова, подумалось мне; внезапно я ощутил всю неуместность собственного присутствия на подобной церемонии. Мы, взрослые люди, собрались и выслушиваем этот вздор…

«Прах к праху…» — это еще я могу принять; и тут пурпурный муаровый занавес медленно опустился меж створками кукольного театра (мне уже слышалось шарканье и шумы за сценой), и гроб исчез.

Вся церемония заняла не больше пятнадцати минут; не смешно ли? Я вздрогнул, услышав, как безутешно рыдает сестра покойного.

16 октября

Полтора часа с Томом Мэшлером. Он все больше мне нравится. Противоположен мне во всех отношениях: экстраверт, débrouillard[719], настырный, ловкий и по-современному трезвый. С ним я разыгрываю роль мудреца из глубокого захолустья, спрашиваю его совета, что делать дальше. Его рекомендация совпала с моим собственным ощущением: продолжать работу над «Волхвом». Он разговаривал с Карелом Рейшем по поводу «Коллекционера». Обложку рисует Чоппинг, сделавший имя на книгах Флеминга[720]; он — гиперреалист, поверхностность и аляповатость его манеры меня раздражают. Посмотрел и издательскую аннотацию: ужас, тебя словно раздевают догола на людях. Печатают пять тысяч экземпляров вместо обычных трех.

— В июле будущего года в самый раз, — ответил мне Мэшлер, когда я спросил, когда бы он хотел получить рукопись новой книги.

В каком-то смысле облегчение — передышка на девять месяцев. И в то же время скука, ожидание.

* * *

Произведение искусства может быть лишь убедительным, но никак не доказательным. Доказывает наука; искусство убеждает.

24 октября

Кубинский кризис[721]. Любопытно, как мало он сказывается на поведении людей. О нем только шутят. Бесконечные шутки — на занятиях, в учительской.

— В одном сомневаться не приходится: мы доели последний английский завтрак, — заявила одна из гречанок.

Я разъяснил, что эта часть Хэмпстеда оборудована так, чтобы выдержать напор самой сильной взрывной волны; в ответ гомерический хохот. Черно-юмористическое настроение и среди преподавательского состава. Я предложил вывесить объявление: «Ввиду того, что сегодня конец света, завтрашние занятия отменяются». Очень смешно. Однако сегодня утром мой класс углубленного изучения языка вышел из-под контроля: все закричали разом, и в голосах промелькнул отголосок той лихорадочной тревоги, какой в последние дни объяты все и каждый. Иду сегодня ближе к вечеру по Фицджонс-авеню и думаю: вот накатит необъятное тепловое излучение, и все дома рухнут. Не знаю почему, но страшнее всего показалось, что с деревьев облетит листва: ведь ее в любом случае сорвет первый же порыв осеннего ветра. В эти часы конец света оказался совсем рядом. Если мы не погибнем, облегчение будет смехотворным. Думаю, не погибнем, потому что русские всего лишь разыгрывают шахматную партию: Куба — это жертва, за которой таится западня. Но в первую очередь поражает сама гнусность этого мира и то, что за ней скрывается — несостоятельность всех существующих политических теорий, философий, религий.

Отношения между Мэшлером и Джеймсом Кинроссом на пределе.

— Он разносчик. Его дело — торговать из-под полы сигаретами у Бранденбургских ворот, — талдычит Кинросс.

— Он чертовски темнит, — отзывается Мэшлер. — Иногда мне кажется, что он вовсе не представляет, кто вы такой, черт возьми.

Мэшлер намеревается запродать «Коллекционера» издательству «Саймон энд Шустер». Говорит, что не возьмет за это комиссионных, потому что книга ему нравится и вообще он «хотел бы оказать им услугу». В то же время он рассказал о книге издательству «Литтл, Браун», и вот Кинросс отослал рукопись им. Или думает, что ее туда отошлют. Темнит, как обычно. Все, что нам известно, — издательство находится в Нью-Йорке. Последняя новость от Мэшлера: текст запросят из типографии, чтобы на нее мог взглянуть высокопоставленный представитель кинокомпании «Бритиш лайон».

— Во всем этом много шума из ничего, — замечает М., — но может и сработать.

Мне понятно, что ненавидит в Мэшлере Кинросс, но готов поручиться, что там, где он может продать товару на пенни, Мэшлер продаст на фунт.

31 октября

Дорогой Фаулз!

«МЕЖДУ»[722]

Наконец-то мне выпала возможность очень внимательно прочитать Вашу рукопись, и я опасаюсь, что склонен целиком разделить мнение Мэшлера.

Хотя в ней продемонстрировано незаурядное литературное дарование и есть ряд чрезвычайно удачных мест, я убежден, что ее публикация не пойдет на пользу той репутации, которую — я в этом не сомневаюсь — Вы обретете после выхода «Коллекционера». Честно говоря, думаю, что решение опубликовать это произведение обернулось бы катастрофой. Во-первых, потому, что главная линия повествования слишком слаба, чтобы вытянуть всю книгу, и, во-вторых, потому, что в голосе рассказчика звучит слегка настораживающая naïveté