Дневники Фаулз — страница 149 из 176

Теперь мне ясно, что для спокойной жизни мне требуется: 1) не меньше акра или около того земли; 2) или очень новый дом (спроектированный для меня), или георгианский; дом эпохи Тюдоров исключен — он слишком темный, слишком замкнутый; 3) уединение: не хочу, чтобы за мной подглядывали или меня прослушивали; 4) вода: море или по крайней мере ручей; 5) сад: позади тюдоровского дома в Глемсфорде был прелестный садик на склоне холма; 6) холмистый ландшафт — овраги.

Но даже если принять во внимание все эти ограничения, я все еще не знаю, действительно ли хочу жить в деревне. За городом над всеми чувствительными людьми висит некая чеховская грусть; их пронизывает та ужасная потеря чувства соразмерности, какая именуется местной гордыней; монотонность существования или недостаток впечатлений, недостаток выбора; и там еще торжествует тот старый, старый торийский (в смысле восемнадцатого столетия) взгляд на жизнь, какой подчас чувствуется в глазах всех образованных людей: он слышался мне в голосе агента по недвижимости, виделся в манерах печально-светской, благовоспитанной владелицы гостиницы, в глазах куратора Музея Гейнсборо[754]. (Они отвратительны, эти полотна Гейнсборо — его «ипсуичский период» начисто лишен гениальности.) Мир, отмеченный нездоровым уважением к деньгам, собственности, семье, традиции. Где все еще соседствуют сквайры и землепашцы. И даже еще древнее: вожди племени и их соплеменники.

Когда мы вернулись, Элиз среди ночи внезапно потеряла самообладание. Совершенно неожиданно. Какой бы неудачей ни обернулась наша поездка в Садбери, это не отразилось на наших занятиях любовью: в гостиничных номерах есть нечто чрезвычайно возбуждающее. Но ее раздражает, что я коллекционирую фарфор, — и, по-моему, зря. Ее не на шутку задело, когда к нам заявилась глупенькая девчонка-репортер и начала задавать мне вопросы о фарфоре и о книгах. Ненавижу коллекционировать живых существ, но не вижу никакого вреда в том, что делаю я. Коллекционирование дурно, когда: 1) собранные в коллекцию предметы перестают быть таковыми; 2) когда собирают исключительно с целью вложения денег; 3) когда их собирание влетает в такую копеечку, что вносит дисбаланс во все остальное. Элиз постоянно обвиняет меня в том, что мною движут исключительно эти побуждения, хотя раз десять читала и слышала мое мнение по поводу того, что считаю допустимым и недопустимым в этой области. В Лавенхэме нам случайно довелось завидеть в окне коттеджа чайник из Нью-Холла, и это доставило мне ничуть не меньшее наслаждение, нежели то, что испытывает коллекционер. Я думаю, эта керамическая посуда — по духу английская, в ней есть именно та «английскость», которой я восхищаюсь и которую люблю. Что до книг, я собираю их по причине, какая заставила бы большинство библиофилов с отвращением сплюнуть, потому что хочу прочесть их, погрузиться в прошлое. А вовсе не потому, что это раритеты, в хорошем состоянии и т. п. Ошибкой с моей стороны было — потому просто, что я не знаю, как поделиться радостью от нью-холловского кувшина для молока, от никому не известной пьесы восемнадцатого столетия похвастать ценой, выгодной сделкой. Та глупая девчонка-репортер — она все допытывалась, «сколько все это стоит»; и нынешний век сводит все к этому: к тому, «сколько все стоит», к деньгам. Меня нередко шокирует, когда я слышу, что Элиз считает все потраченное на неутилитарные нужды «деньгами на ветер», каким-то «расточительством». «Хлебом единым» — такой взгляд на жизнь не более чем пережиток дней, проведенных нами в бедности; и он столь же характерен для всех наших друзей, в чьих глазах коллекционирование — даже в том более чем скромном виде, в каком я его практикую, — не имеет права на существование. Они как Портеры, приобретающие ту или иную антикварную безделушку, потому что она «занятна»; или как Шарроксы, которым импонирует «жить с одним чемоданом». И над всеми довлеет мания без конца менять внутреннее убранство. Если существует кощунство по отношению к предметам, то оно именно в этом.

Досталось мне от Элиз, на сей раз больше по заслугам, и за мое подглядывание в телескоп за девушкой в доме напротив. Это чистое любопытство, или почти чистое, оно больше сродни орнитологии, нежели вуайеризму. Но, конечно, предполагается, что следует глубоко стыдиться подобных инстинктов. Даже будь я вуайером, думаю, не стал бы так уж стыдиться этого.

Ссора позади. Удивительно не то, что она произошла, но то, что, живя так близко друг к другу, как мы, и в таком отдалении от других, мы не ссоримся чаще.

Арчи Огден. Хороший человек, несмотря на то что не может вырваться из когтей демона по имени Алкоголь. Без стакана в руке он как потерянный; а когда стакан возникает, не спешит его опустошать. Лишь блаженно прихлебывает. Пора, думается, нам поговорить о джентльменстве Нового Света: у него, как у многих воспитанных американцев, манеры и обходительность XVIII века.

Бесподобная (чисто американская) шутка о Филадельфии: «В прошлое воскресенье я провел там неделю».

14 мая

Дождливый день. Нам внезапно пришло в голову поехать в Грецию. Пожить в палатке и побродить пешком по Пелопоннесу.

Хадсон «Зеленые угодья» (1904)[755]. Никогда раньше не читал Хадсона. Думаю, даже испытывал к нему легкое презрение как к ненастоящему англичанину. Между тем он, разумеется, очень английский: «Зеленые угодья» — не менее английское произведение, чем «Робинзон Крузо». «Зеленые угодья», при всей их фатальной детерминированности, сильная и поистине печальная книга. Полагаю, она нравится мне потому, что я могу в точности ощутить, сколь одержим был Хадсон овладевшей им идеей, идеей Римы; в такого рода книгах воображение ярким пламенем высвечивает тьму, тьму мерцающую в бессчетном множестве книг, написанных без воображения и страсти. Жаль только, что он наделил Риму речью, хотя ее последние слова: «Абел, Абел», вы-рвавшиеся из пламени костра, почти оправдывают подобный произвол, досадно и то, что, как только он начинает описывать ее внешность, в повествование вторгаются штрихи в манере Артура Рэкхема, Джеймса Барри; ведь секс — это тот странный, смутный, полубесплотный-полутелесный выплеск эмоций, который МЫ называем страстью (в наши дни это слово, конечно же, носит уничижительный оттенок); а между тем если какая-то книга и могла бы поведать нам о Веке секса, о том, что мы утратили, существуя в нем, то это «Зеленые угодья».

Эта книга заинтриговала меня потому, что в «Волхве» я дошел до того момента, где появляется Лилия; и еще потому, что она обладает тем свойством, которое, по-моему, необходимо вернуть роману и жизни, — таинственностью.

Пантеизм Хадсона и его отказ от идеи Бога-заступника; само собой, он прав. Второе подразумевает первое.

17 мая

Особенный, очень неприятный день. Мне не по себе, но дело не только в этом. Начиналось все не так уж плохо. Мы отправились на Дорсет-сквер посмотреть двухъярусную квартиру, объявление о которой Элиз обнаружила в газете. Однако очень быстро у меня появилось ощущение (оно не покидает меня и сейчас, пока я пишу), столь разительно напоминающее экзистенциалист скую тошноту, что я едва мог поверить в его реальность. По мере того как мы обходили комнату за комнатой, квартира начала удаляться от нас. Как в кино. Тошноту вызывала не чужеродность предметов, которые нас окружали, но их удаленность, чувство, что они не имеют ко мне ни малейшего отношения, словно вижу их на экране — притом в фильме, смотреть который не имею ни малейшего желания. А потом, когда мы были в кафе (Элиз квартира нравится, она хочет ее снять), чувство тошноты усилилось, вылившись в сильнейший приступ, какого мне еще не случалось испытывать. Девушка, проходившая по тротуару снаружи, другие посетители, Элиз, мой собственный сведенный конвульсиями желудок — все это давало о себе знать лишь на четверть. Такое ощущение, будто умираешь. Проходим мы по Бейкер-стрит, спорим, стоит нам снимать квартиру или нет, — все в тумане. Один из показывавших нам ее пареньков отвез нас на машине в контору агента по недвижимости рядом с виадуком Холборн. Жуткие грифоподобные крылатые фигуры темно-красного цвета с золотой (чуть не написал: «злой» — описка явно по Фрейду) окантовкой; бесконечный подъем мимо позолоченных клеток, где жизнь не пульсирует, а замирает. Проходим нескончаемым коридором по верхнему этажу здания и натыкаемся на клерка-заику. Похоже, во всем огромном доме нет ни души, не считая этого кафкианского создания, каковое н-ничего н-не зн-нает. В машине Элиз укачало, и она стоя, ничуть не таясь, принялась читать письма, разбросанные на столе клерка. Мое «я», казалось, начисто отделилось от меня; осталось только тело и телесные ощущения. Моя личность словно взорвалась, не оставив ничего, кроме саднящих осколков распавшегося целого. Потом мы бродили по Холборну подобно бесприютным скитальцам в лимбе. Но Элиз мучила только физическая тошнота. Я же чувствовал и до сих пор чувствую себя онтологически оторванным от реальности; течение моей жизни будто прервалось. Это можно было бы счесть угрожающим симптомом, не будь оно так странно: то, о чем не раз читал и писал, становится столь физически осязаемо.

Ужасает отнюдь не чужеродность вещей, нет; ужасает, когда они утрачивают свою чужеродность, теряют всю присущую им ценность, все свое онтологическое значение. Они есть, и в то же время их нет. Они более не отражают тебя самого, уже не таят и не фиксируют в себе (в навигационном смысле слова) компонентов твоей индивидуальности; она просачивается сквозь них в психологическую пустоту, néant[756].

19 мая

Взяли с собой посмотреть квартиру на Дорсет-сквер Джейн и Берта Саундерс. Слава Богу, их здравый смысл городских (а в прошлом богемных) жителей со стажем забраковал ее с первого взгляда.

22 мая

Проснулся в пять утра от расстройства желудка. Сидел в длинной комнате, уставясь в одно из маленьких окон на восточной стороне. Только-только рассвело. И вдруг огромная спелая хурма поплыла над Хайгейтским лесом. Я смотрел на нее сквозь стекла, круглую, с дрожащей кромкой, оранжевую и необъятную. Из-за какого-то оптического каприза ее нижняя часть, будто, как прежде, удерживаемая горизонтом, вытягивается перевернутой каплей. На правом ее плече черная родинка; еще дремлющее солнце виснет над невозмутимыми серыми кронами пробуждающихся деревьев. Самые чарующие цвета, самая чарующая форма; и ненарушимая тишина вокруг, между мною и солнцем только воркуют голуби и снуют стрижи; вся мощь, вся природа, затаившись, трепещет, будто беременная женщина, — самое прекрасное зрелище, какое предстало мне за многие месяцы.