— Мы не собираемся обсуждать ни других авторов, ни издателей, ни рецензентов, — заявил он. — Это не входит в наши задачи.
И вот мы, собравшиеся как послушные ягнята, волей-неволей подчинились его диктату: отговорили каждый свое, откликнулись, когда к нам обратились, еще раз подали голос — без страсти, без пафоса; в результате абсолютно ничего не прояснилось, собравшиеся солидаризировались и спорили с тем, о чем вовсе не было речи. Все корове под хвост. Скомкав дискуссию, он внезапно объявил заседание закрытым, сказав несколько ни к чему не обязывающих слов о том, что в литературе нам недостает «любви, надежды, восхищения».
Я-то приехал на конференцию, намереваясь подвергнуть критике Мердок и некоторых других авторов; иными словами, оспорить не столь ее личные творческие достижения, сколь то место в храме литературной славы, какое ей отводит критика. Что до самой Мердок, она — мягкий человек с хорошим ясным умом. И разумеется, я не ставил целью дискредитировать персонально ее. Вообще говоря, никто из собравшихся не нападал ни на кого в отдельности; все говорили уклончиво, в общем плане.
Как бы то ни было, за обедом Мердок чувствовала себя разве что не именинницей. Когда в разговоре возникла пауза, она внезапно объявила:
— На прошлой неделе под копытами лошади погибла величайшая из современных женщин-философов.
Воцарилось озадаченное молчание. Шутка? Катастрофа?
— Элизабет Энскомб, — загадочно произнесла Мердок со своей натянутой улыбкой.
Брожу с Рафаэлем по антикварным лавкам. С людьми этого типа я схожусь легче, чем с английскими литераторами как таковыми. Мы оба придерживаемся мнения, что смысла в таких конференциях никакого. Они бесперспективны. Думается, подчас поговорить с другими писателями не вредно, но по природе все мы — одиночки; а когда собираемся вместе, результат получается не тот, о котором хочется писать.
Долгий разговор в Элленборо с Вольфом Манковичем после его лекции. На ней был и Фредди Рафаэль, фонтанировавший идеями. Ф. Р. вроде молодого Исайи Берлина — своего рода энергостанция, источающая идеи и мнения. Очень быстро формулирует, с удивительной легкостью занимает оборонительную позицию, как присуще евреям-интеллектуалам. Манкович же, напротив, при всей его высокомерной снисходительности, при всем его ироническом уме, при всем профессиональном даре выгодно подавать себя, существо весьма жалкое[773]. Похож на того римлянина, которому, дабы успешно выступить на сцене, требовалось пощекотать перышком язык (его слабости выявляются как раз при таких встречах: мы до трех ночи просидели в коричневых кожаных креслах в похожем на морг отеле). Я заметил, что его жизнь, на мой взгляд, так «перенасыщенна» (в отрицательно-гастрономическом смысле слова), что я просто не понимаю, как ему удается с ней справляться. И тут из него потекли потоки сожалений о самом себе. О том, как ему не нравится ни одна строчка из написанных, о том, как он делает одну работу за другой ради работы.
— У меня шесть островов, сказал он (два или три настоящих и два или три дома, куда он заточает себя).
— А мосты вы ненавидите, — сказал я.
— А мосты я ненавижу, — подхватил он. — Господи, как я ненавижу мосты!
И он, и Ф.Р. (который в десять раз умнее Манковича) — оба жертвы этой странной сублимации снискавшего признание писателя-еврея: любви к громким именам, потребности казаться «своим» в лондонском литературном и кинематографическом мире, иметь самый высокий рейтинг и лучшего агента — иными словами, постоянно пребывать «в титрах» в экранном смысле слова. Оба утверждают, что живут в непрестанной тревоге, никому не доверяют. Я ответил (между прочим, то же я думаю и об американцах):
— Но ведь быть евреем-интеллектуалом чудесно, вы свободны, вы никому не принадлежите.
Разумеется, им нравится быть людьми без корней: евреи всегда хотят, чтобы их жалели. А чуть позже поэт Натаниэл Тарн (тоже еврей, принятый в европейских литературных кругах) заметил:
— Это век негров, евреев и азиатов[774].
Я с ним солидарен. Век людей без корней, неприкаянных.
Томас Хайнд. Выглядит довольно жалко со своей преувеличенной заботой о такте, склонностью постоянно недоговаривать, с типично винчестерской приверженностью ко всему «нормальному», вплоть до патологии, с вечной готовностью отстоять точку зрения рядового потребителя даже тогда, когда этот потребитель глуп, так, он не усматривает ничего порочного в том, как работает телевидение, как рецензируются романы, как организуются туристские лагеря. Худосочный человек с вобранной в плечи головой, точь-в-точь как тоненькая серая былинка. Он и его жена живут в бедности.
— Знаете, я ложусь рано: напитки, что я люблю, Тому не по карману.
Мне подумалось: самое время выложить на стол пятерку Здорово, что он не поддается искушению успехом; а она нам не нравится, поскольку из-за этого комплексует.
Я «председательствую» на выступлении Дианы Ригг — моей любимой молодой актрисы. В «Лире» Скофилда она исполняла роль Корделии[775]. Умная, искренняя молодая женщина, такая же в жизни, как на сцене: перед тем, как выйти на публику, до боли сжала мне руку.
— Я так волнуюсь.
Но она очаровательна и прямодушна, а мне удалось показать, как она мне нравится. По мнению Элиз, встреча с нею — лучшее событие на этой неделе. Ригг отнюдь не красавица. Плоское лицо с курносым носом, но прекрасные, светящиеся карие глаза.
В последний день к нам присоединился Тарн (Майкл Мендельсон). В издательской жизни, да и в жизни вообще, еще новичок; и в то же время — мудрый юноша, чем-то напоминающий Т. С. Элиота образца 1963 года. Пишет полные эмоций стихи и наделен (это чувствуется) в высшей степени эмоциональным внутренним миром. По специальности антрополог в Лондонском университете. Высокий, молчаливый, редко смеется. Есть в нем что-то от денди, но это приятно.
Оксфорд. Супруги Филдинг повезли нас к чете Подж. Все тот же набивший оскомину чопорный мир. Негласное правило, если ты достиг успеха, то неминуемо продался. Меня забавляет, когда они меня достают, изводят придирками. Подж и Эйлин до хрипоты спорят о Кэти, которая завела дружбу с группой молодых «битников» — этих, по словам Эйлин, «поэтов без поэзии». Подж считает, что они не достойны ничего, кроме презрения, ибо беспорядочно мыслят и аполитичны. Другие тинейджеры нарекли группу, к которой примкнула Кэти, «кривляками», а на языке этой группы все прочие представители буржуазного круга «ничтожества».
Подж настоял на том, чтобы заплатить по счету в ресторане, куда я их пригласил. Я не возражал: это доставит ему удовлетворение, ведь ему надо на что-то пожаловаться.
Мердок «Отрубленная голова». Все (и я в том числе) немилосердно ее критикуют, но эта книжка действительно очень забавна, отлично выполненный фрейдистский marivaudage[776]. Есть в этом романе что-то абстрактное, холодновато-геометричное и в чем-то даже поэтичное. Если и не достижение в литературном или гуманистическом плане, то в художественном — несомненно.
11 октября
Плохие дни. Элиз в отчаянии, потому что мы никак не можем найти жилье. Я тоже, потому что хочу продолжать «Волхва», но не могу, пока все так неустроенно, так неопределенно. В массе никуда не годных предложений засветились два или три подходящих. Думается, я все больше склоняюсь к дому в провинции, в основном потому, что там хоть места будет достаточно. Элиз понравился дом в Кэнонбери — Кэнонбери-роуд, 15; сам по себе он замечателен, но по проселочной дороге то и дело громыхают грузовые фуры, а выбирать такое место, зная, что день-деньской сидишь дома и пытаешься писать, по-моему, безумие. Ее приводит в бешенство, что для меня не главное обзавестись домом, а меня то, что для нее не главное — время (и спокойствие), необходимое мне, чтобы закончить «Волхва». Так что мы обитаем на разных полюсах.
18 октября
Еще один дом — чем черт не шутит? 44, Саутвуд-лейн, Хай-гейт. Фермерский коттедж 1780 года, очень маленький, но приятный. 7500 фунтов.
22 октября
Объезжаем Хэмпстед с Джадом Кинбергом. Ищем места для натурных съемок. Он — симпатичный еврей родом из Нью-Йорка, переехавший в Европу: «Я живу в глуши». Делает сотни снимков, по большей части не в тех ракурсах, чтобы показать режиссеру. Возвращаясь, на противоположной стороне улицы заприметили невысокую, крепкого сложения женщину с тяжелым чемоданом. Это оказалась Айрис Мердок. Я подошел и поздоровался.
— Мы встречались в Челтнеме.
Она чуть покраснела, будто ее поймали за контрабандой марихуаны.
— Знаете, это все мой колледж. Приходится позировать для портрета[777].
— Мы прочли «Отрубленную голову», — сказала Элиз. — Она задумывалась как смешная?
— Ну-у, — промямлила Мердок, вновь покраснев. — Отчасти.
Так мы и живем: встаем и ложимся (и занимаемся любовью), когда захочется. По-моему, только это и может называться жизнью. Не запрограммированной, не монотонной.
24 октября
В эти дни к нам нередко наведывается Тарн. Оказывается, у него почти нет чувства юмора; слишком уж он серьезен. По отношению к самому себе. Сегодня вдруг заявляет:
— На самом деле мое имя не Мендельсон. Меня зовут Ставрогин. — А чуть позже: — Возможно, я получу титул пэра. И тогда мне придется опять менять имя.
Подчас я с трудом ему верю. Он не скрывает, что его родители — настоящие и приемные (и те и другие евреи) — богаты. И оказывают ему поддержку — «моральную, отнюдь не материальную». На данном этапе он «не может ни работать, ни думать» и подвержен обморочным состояниям.
— Вам может показаться, что со мной все в порядке, — говорит, — но вот в понедельник мне надо быть на работе, а я вовсе не уверен, что буду в форме.