Ну и, конечно, в интеллектуальном плане Подж очень кстати восполнял недостатки натуры моего отца. Его симпатия к марксизму, его циничность, его механистический взгляд на жизнь, его вольтерьянство — все это заполняло пробелы в изначальном отцовском имидже.
Другие симптоматичные события: в самый разгар кризиса наших отношений с Элиз я нашел прибежище в Оксфорде. Подж нашел для нас комнату, давал советы, играл роль исповедника и так далее.
Случай, произошедший в то время: нам вздумалось покататься на лодке и оттого запоздать на встречу с Поджем и Эйлин, с которыми мы договорились пересечься в парке. Прождав сколько-то времени, он обозлился и ушел, и в назначенном месте мы застали одну Эйлин. Мне стало стыдно за него, и я обиделся.
Первая книга, которую я написал и попытался опубликовать. Рукопись я отослал Поджу, чтобы узнать его мнение. Он ответил критичным, но очень тактичным письмом, по сути, идеальным образцом рецензии, открывавшим мне глаза на мои писательские слабости и в то же время дававшим стимул к продолжению работы. Оно так контрастирует с его позднейшей реакцией на «Коллекционера» и «Аристоса», которые он отверг с порога, не проронив ни слова.
Теперь, по крайней мере последние пять лет, я явственно ощущаю перемену в наших отношениях: он все чаще разочаровывает меня, мы все дальше расходимся во мнениях (это особенно сказывается в кричащей произвольности его суждений, его пресыщенности искусством). Ключевым для меня оказался случай, когда в разговоре с Ронни Пейном и корреспондентом «Ивнинг стандард» Сэмом Уайтом я чересчур охотно ссылался на его оценки (полагая, что люди типа Ронни должны относиться к Поджу так же, как я сам) и Сэм Уайт бросил:
— Да кто это такой? Судя по всему, страшный зануда.
Тогда я рассердился, сознавая, впрочем, что в контексте беседы подобная реплика оправданна.
Окончательное разочарование пришло, когда, в мою бытность в Америке, он попытался затащить Элиз в постель; тут я осознал, что уже вовсе не являюсь его преданным адептом, хотя, разумеется, по-прежнему сильно привязан к нему.
Больше того: на протяжении нескольких лет я чувствую, что Подж завидует мне; отсюда его злоязычие, нередко маскируемое подшучиванием, и ирония, сквозящая во внезапных выхлопах неумеренных восторгов. Думаю, отчасти это объясняется его притяжением к Элиз. Она — то, что необходимо не только соблазнить, но и вывалять в грязи, а значит, в очередной раз низвести до собственного уровня. Он жаждет вселить во всех окружающих чувство вины.
Нет сомнения, что над отношениями между нами троими довлеет тень того, что мы сами домыслили, наделив реального Поджа символическими функциями отца: функциями, которых он не отверг и в то же время возненавидел.
Подж как таковой — бесконечная череда вопросов и небольшое количество ответов. Новое обстоятельство, которое мне приходится принять во внимание, — это глубокое чувство вины, которое он должен испытывать в связи с Линден и, не исключено, другими любовными связями.
Что изменило Поджа интеллектуально? Похоже, он уже ни во что всерьез не верит. Чувство вины: попытка выстроить фасад показной гражданской безупречности (участие в Движении за ядерное разоружение, статус советника в муниципальных органах управления и т. п.), за которым прячется внутреннее ощущение моральной нечистоты и бесплодности.
Что произошло между ним и Эйлин? Мне трудно поверить, что к теперешнему состоянию их привело только исчезновение взаимного сексуального притяжения, в сколь бы жестоких фор-мах оно ни выражалось. Нет, кинжал должен был еще раз повернуться в ране.
А неверность Поджа? Форма компенсации за какое-то более глубокое поражение, отнюдь не только сексуальное. В таком случае его гипертрофированная привязанность к Кэти — не что иное, как попытка подавить чувство неверности, своего рода отдушина. Отдушиной становится Кэти.
Шейла назвала его параноиком. «Ну вот, мы его простили, а он считает нас мазохистами и думает, что может топтать нас ногами». Другими словами: ему кажется, будто своим прощением они наказывают его. Мне вспомнилось, что Подж неизменно принимал сторону Нэта, хотя в последний раз и съязвил:
— Нэт всегда делает то, что скажет Шейла.
Но на протяжении многих лет его отношение к Нэту суммировалось словами «О Нэте можно говорить без конца». Очевидно, его снедают укоры совести и гнетет сознание неискупленной вины.
И еще один симптом этого сознания вины. Совсем недавно, в прошлый уик-энд, он сказал мне:
— Что проку в анализе? Он говорит лишь о прошлом. И не проясняет будущее.
Только сопоставьте это с тем, как он обрушился на психиатра, к которому обратился в прошлом году. Психиатра, который заснул, «пока я изливал ему душу». Что ж, похоже, исповедь оказалась не такой уж искренней.
6—15 октября
Наше маленькое турне на запад. 6-го мы направились в Уинчестер и остановились в новом безлико-интернациональном отеле. Такие отели кажутся мне порочными — не столь в силу их заоблачных цен, сколь в силу пронизывающей их нереальности, оторванности от обычной жизни. Должно быть, то же ощущали чувствительные римляне, тянувшие лямку в варварской Британии; что до римлян бесчувственных, то они, наверное, очень напоминали тех молодых служащих, которыми до отказа набит отель сегодня: со вкусом смакующих блага цивилизации, недоступные аборигенам.
7-го движемся по древней римской и вьючной тропе к Кингз-Сомборн[805], раскинувшейся на меловых холмах. Густые поросли тиса, в темно-зеленых ветвях то и дело проглядывают ягоды: очень красивые, розово-кораллового цвета, в каждой прячется косточка. Одну я попробовал: кисло-сладкая. В лесу много дроздов и зябликов, некоторые заливаются во все горло. Из зеленых кустов льется совсем июньская музыка, а чуть подальше безошибочные признаки осени — чибисы на пашне и холодный ветер.
Стоунхендж, из своего естественного предназначения превратившийся ныне в монументальный памятник старины. Как и в Греции, былую гармонию с окружением нарушают проволочные ограды, чайные заведения, пояснительные надписи и входная плата. Невзначай набрести на Стоунхендж в наши дни невозможно: он — в безвозвратном прошлом, его можно только посетить.
Старинный почтовый постоялый двор в Шафтсбери[806]. Поражает неподвластность маленького провинциального городка ветрам времени: улицы без фонарей, деревенский выговор — во всем этом есть что-то кровосмесительное. И в то же время в нем, таком маленьком, встречаем непривычно современную молодежь, которой — не будь локального выговора — место на улицах любой европейской страны. Стриженные под Иисуса шумливые парни в черных кожаных куртках, столь же непривлекательные девицы; рев тарахтящих мотоциклов и мотороллеров.
Не намного лучше и в самих отелях, где представители английского среднего класса шепчутся за обеденными столиками, чтобы чуть позже подняться и, усевшись в холле, тупо уставиться в телевизор. Снаружи орут неопрятные юнцы, внутри последние адепты ancien regime[807] холят и лелеют свой агонизирующий образ жизни и набившие оскомину джентльменские традиции. Ничему на протяжении наших жизненных сроков не пробить окно, разделяющее эти две Англии — Англию «джентри» и Англию «трудящихся классов».
Но сельская Англия отступать не спешит. На прилавках скобяных лавок — садовые ножницы и силки для кроликов, а чуть выедешь из города — потрясает обескураживающая пустота округи. Где можно, пытаемся ехать проселочными дорогами, а на них — на целые мили ни пешехода, ни встречной машины. Все дело, по-моему, в том, как организовано теперешнее сельское хозяйство. Никогда на фермах не было так мало работников, а те, что еще остаются, ведут арьергардные бои с наступающим городом. Но мы — последнее поколение, знающее эту старую Англию. Население 2064 года, с его тремя автомобилями на семью, автострадами и вертолетами, без остатка сметет ее с лица земли. И оно даже вообразить не сможет, какой одинокий и мирный еще у нее вид в этом году.
Дорсет. Зеленые долины и соломенного цвета низины — не столь соломенного, сколь серовато-бледного оттенка увядшей травы, кажущейся такой в пасмурную погоду. В дождь почти серой, в солнечный день — чуть ли не золотой.
Ист-Комптон. Изумительные горгульи, окружающие своды церковной башни. Дорсет «славится» горгульями, как и памятниками эпохи неолита, могильниками, курганами.
Все эти дни в Дорчестере сгораю от зависти к Гарди. Такие корни, такая богатая почва и местная история — в нее погружаешься без остатка.
10 октября
До завтрака поднялся на холм за Абботсбери, глянул сверху на простирающийся за Чезил-Бэнк Портланд-Билл: серо-синий пейзаж в неярком насыщенном свете.
Памятник Гарди на Блэк-Даун[808]. Пройдя по полям около мили, наткнулись на каменный круг на Кингстон-Рассел[809]. Оттуда открывается перспектива до самого Дартмура. Отчетливо видны Хей и Риппон-Торс.
Проезжаем Бридпорт и движемся вглубь, до Биминстера, где мне хотелось пообщаться со Стивенсом Коксом — человеком, публиковавшим книжки о Гарди[810]. Сходить за ним предложила женщина, работавшая в антикварном магазинчике. Неряшливый бородатый человечек с маниакальным блеском в голубых глазах.
— Раньше я работал в полиции, — признался он. — Я не так уж люблю Гарди, но мне не терпится доискаться до истины.
И тут-то его понесло, он затараторил с такой быстротой, что скоро не под силу стало понять, кто скрывается под бесконечными «он» и «она». Но при всех невротических симптомах его монолога меня привлекло буйное желание старика разоблачить гения. Он подтвердил, что в жизни Гарди немало грязи, намекнул на кровосмесительную связь писателя с Трифеной, этим «погребенным ребенком»