— Спи… на моем плече… если хочешь.
Она улыбнулась своей детской улыбкой, нерешительной и просящей.
— Ça ne vous gênerait pas?[382]
Я пожал плечами:
Je n’ai pas sommeil. Allez-y[383].
Она придвинулась и положила голову мне на плечо. Меня пронзило острое, удивительно острое ощущение полного счастья. Она немного расслабилась и еще теснее прижалась ко мне.
— Ça va?
— Oui, c’est confortable[384].
Она замолчала, a меня захлестнула волна счастья. Раньше я, самое большее, касался ее руки. Сейчас же ощущал тяжесть ее тела, чувствовал его плотность — совсем новый уровень. Ее голова, волосы ласкали мою щеку. Мимо прошел Поль, взглянул на меня как-то странно, чуть ли не с ревностью, как мне показалось. Я оглянулся не улыбаясь, с видом даже некоторого превосходства — ни дать ни взять петух на навозной куче.
Сидевший за мной Мишель рассмеялся:
— Ah, ah, c’est comme ça que ça commence [385].
Тити тоже:
— Да, похоже.
Уголком глаза я следил за Клодом, вид у него был грустный.
Но мое счастье длилось недолго: автобус остановился у колодца, где можно было умыться и побриться. Когда мы все собрались у воды, зазвучала болтовня и повсюду распространился запах мыла, я вдруг обратил внимание, что Моник с нами нет, и сразу же отметил, что Клод тоже отсутствует. Побрившись, я бросился к автобусу — вокруг никого. Оглядевшись, тоже никого не увидел, но мест, чтобы укрыться от чужих глаз, было великое множество. Открыл автобусную дверцу и вошел внутрь с печалью в сердце; тут я ее и нашел — она крепко спала, устроившись на широком заднем сиденье: голова на руках, плечи вздернуты, в лежачем положении хорошо вырисовывается тонкая талия, изящная линия длинных ног. У нее поразительная природная грация; великолепным сложением, свободной позой, независимостью она казалась спящей богиней.
Автобус возобновил движение, Моник вернулась на прежнее место, я сел рядом. Некоторое время она была оживленной, болтала со всеми, кроме меня, потом снова стала позевывать и искоса посматривать на мое плечо. Я похлопал по нему, приглашая прилечь, и она склонила головку.
— Ça ne vous gêne pas?
— Pas du tout[386].
Но мне в очередной раз не повезло. Мотор закашлялся; каждый раз, когда начинался подъем, в нем что-то постукивало. Какое-то время мы ехали неровно, с толчками, потом последовала серия жутких стуков, и автобус остановился. Тогда мы еще этого не знали, но, по сути, то был конец нашего отдыха.
Шофер выискивал поломку, а мы, обступив его, молчали. Впереди, в четверти мили от нас, виднелась деревушка. Вокруг пустынное жнивье, голые холмы, долины, к северу — основная горная цепь, высоко идущая изломанная линия. Андре вылез из-под автобуса с серьезным лицом:
— C’est pour deux heures, au moins[387].
Часть передаточного механизма не работала, такую поломку в деревне не устранишь, даже если там есть мастерская. Мы толпой побрели к домам. Довольно большая деревня, почти городок, под названием Колманар вся состояла из белых, выжженных солнцем домов. Главная улица шла вниз, под уклон; с нее открывался потрясающий вид на серо-голубые горы. Первые два дома были кофейни. Мы пошли во вторую, где на заднем дворе стояли столики под решетчатой, увитой виноградом крышей, и заказали кофе. Поль взял еще консервированные персики. Клод сидел рядом с Моник, держал ее за руку, обнимал за плечи. Она смеялась, склонялась к нему. Кто-то вбежал и сказал, что начинается месса. Все католики повскакали со своих мест. Клод увел Моник, держа за руку. Поль тоже ушел, и я остался один.
Вошли два чернорубашечника. Среди нас были двое или трое юношей, которые всегда ходили в черных рубашках, — полные ничтожества. Им хотелось погулять, повидать «le gibier du pays»[388]. Мы отправились на небольшую экскурсию — я руководил ею. Поднявшись на холм, вышли за пределы деревни, миновали редкую оливковую рощу и спустились в долину, заросшую опунцией. Я был мрачен: мне ужасно хотелось побыть в одиночестве, а эти два черных попугая трещали не переставая. В час дня они заговорили об обеде. Я сказал, что есть не хочу, а они пусть идут обратно. Как только чернорубашечники скрылись из вида, я стал взбираться по склону долины, ориентируясь по вершинам деревьев. Вдоль тропинки тонкой струйкой бежал ручеек из прохладного родника, таившегося в зарослях папоротника. Я вышел на небольшую рощицу, потом на другую — зеленую и тенистую, какую можно встретить в Англии. Множество птиц и полное безлюдье. Посидел немного в тени, у родника, чувствуя себя совсем несчастным. Первый раз я признался себе, что влюблен в М., признав также и горькую правду — она не проявляет ко мне никакого интереса. Обычно эти два фактора взаимодействуют: когда видишь невозможность взаимности, гордость не дает тебе погрузиться в чувство с головой. Но М. таинственным образом проскользнула в мое сердце, похитив его прежде, чем я это понял, и теперь унесла навсегда, даже не подозревая, что натворила. В этом bosquet[389] я чувствовал себя вне туристской группы, вне обычного течения жизни, вне всяческих обязательств и понимал меланхолическую психологию затворника. Этот час, проведенный на природе, был часом прозрения. Я понял, что, преследуя М., не испытаю ничего, кроме горя; и тогда остаток отпуска принесет мне только печаль и горечь, которые отравят прежние добрые чувства к остальным членам группы. Все было не совсем так, но этим утром я возвращался, понимая сущность моей маленькой трагедии; как обычно, пребывание на природе меня очистило.
Вернувшись, я поел винограда и присоединился к остальным, устроившимся у дороги, — кто спал, кто просто лежал в тени деревьев. М. и ее окружения с ними не было, но из-за жары и усталости я не находил в себе сил волноваться по этому поводу. Крестьяне стояли на верхней дороге и разглядывали нас. Хромой, трясущийся нищий поочередно обошел нас всех. Он так смиренно и долго нас благодарил, что наша милостыня стала не подачкой, а дешево доставшимся чувством самоуважения.
Этот вечер принадлежал Нанни. После ужина она объявила, что надерется. Будет пить малагу. Мы все собрались вокруг большого стола, и она сидела с нами, улыбаясь, как девственница, которой надоело беречь свое сокровище, и пила малагу бокал за бокалом. Я ходил в бар пару раз, чтобы наполнить ее бокал, а заодно и сам выпил достаточно коньяку для поднятия духа. Над Нанни подшучивали, говорили, что у нее двоится в глазах, раскачивали стол, называли неточное количество выпитых бокалов. Ее глаза затуманились, она говорила необычно громко, но в целом держалась потрясающе. Жуто следил за ней с улыбкой, но сам не шутил. Казалось, он завидовал мне, потому что я был заводилой. Нанни, должно быть, выпила десять или двенадцать бокалов, большую часть бутылки, когда мы — пять-шесть человек — решили покачаться на деревенских качелях.
На главной улице было много народу, и мы произвели на них тот же эффект, что и волшебная дудочка на детей из Гамельна. Сначала за нами пошли дети, потом молодежь, и наконец повалили все остальные, смеясь, крича и толкаясь. Мы с Нанни стали качаться — море лиц вздымалось и опускалось вместе с нами. Нанни визжала от удовольствия. Толпа все больше возбуждалась, а с ней и владелец качелей; в результате я перепугался, что мы можем совершить полный оборот. Сооружение дрожало и пошатывалось при каждом новом рывке. Нанни радостно вскрикивала. Я тоже что-то кричал, стараясь не думать, что случится, если мы рухнем на бетонное покрытие. В конце концов мы остановились, однако Нанни хотела кататься еще, и мне пришлось повторить этот кошмар снова.
Толпа становилась неуправляемой. Мы пошли в направлении кафе, пели, держась за руки, и танцевали в окружении безумной толпы крестьян — их была не одна сотня, и они продолжали идти за нами. Теперь они толкались, щипались — словом, не оставляли нас в покое, беззлобно, но грубо. Разбившись на небольшие компании, крестьяне бегали и орали. Только мужчины и дети. Я устал от этого гвалта и шума и переместился в задние ряды, где на меня не обращали внимания. Вдруг воцарилось молчание — на середину дороги вышли четверо полицейских. Толпа чудесным образом вмиг рассосалась. Плотный коротышка в элегантном сером костюме представился местным судьей и принес свои извинения за причиненное беспокойство. Произошел обмен любезностями; Жуто заговорил с ним о юриспруденции. Смертельно уставший, я сел поблизости на насыпь. Подошла Нанни, плюхнулась рядом и привалилась ко мне, мягкая и податливая. Думаю, можно было бы увести ее с собой — соблазн был велик, — но останавливало самолюбие: я помнил, как она танцевала с Жуто. Я хотел ее, но не сейчас, пьяную, поэтому мы просто сидели и молчали. Жуто поглядывал на нас. На его лице блуждала кривая улыбка, и я понимал, что он боится и ненавидит меня. Всегда ли ненавидят соперника? Скорее ненавидят те качества, что привлекают любимую женщину.
В основном из духа противоречия я повел Нанни чего-нибудь выпить. Жуто тоже вскоре пришел и стоял за нами, все так же криво улыбаясь. Похоже, Поль тоже решил быть вредным и предложил нам улечься спать вместе. Мы забрались на холм напротив кафе, где Жуто поставил палатку. Я чувствовал рядом теплоту и нежность тела Нанни, слышал ее смех и заторможенную речь. Ярко светила луна. Мы подошли к палатке, разбитой под оливковым деревом, и здесь нас ожидало первое потрясение. В нескольких местах по палатке прошлись бритвой. Мы разделись и забрались в спальники. Нанни лежала вплотную к палатке Жуто. Повернувшись спиной к набежавшим зрителям, которых мы привлекли своими действиями, я увидел, что Нанни просунула руку под край палатки. Я испытал укол ревности и лежал без сна, глядя на сияющую луну, но уши навострил — не услышу ли звуки шепота или шорох. Но было тихо. Поль — с очаровательной беспечностью — спал так близко к Нанни, что мог бы дотронуться до нее. Бедный Жуто — как он, должно быть, злился. Хотя у него оставалась возможность посмеяться последним: у меня, как и в предыдущую ночь, недостало сил шпионить, и я заснул крепким сном.