Дневники казачьих офицеров — страница 12 из 19

…>

Ф. И. ЕлисеевС хоперцами

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ

В 3-м Уманском полку. Полковник Гамалий

Я совершенно не знал черноморских станиц, в средине мая 1919 года едучи в Екатериновскую станицу Уманского полкового округа, где формировался 3-й Уманский полк, которым командовал полковник Гамалий[110] и куда я был назначен походным атаманом генералом Науменко на должность помощника командира полка.

Мне было скучно. Я был огорчен несправедливостью отозвания меня из Корниловского полка в самый разгар победного наступления на Царицын и чувствовал, что тыл — совершенно не для меня. Тишина и покой после долгого пребывания на фронте и в боях были неприятны. Они томили и клонили душу к апатии. Я чувствовал, что в тылу буду совершенно бесполезен. И сытая тихая беззаботная жизнь меня утомит своим застоем. И вот, когда я вышел из поезда на станции Крыловская, как везде на Кубани далеко отстоящей от станицы, мне сделалось неимоверно нудно…

На извозчике степью еду в Екатериновскую, направляясь прямо к площади, зная, что штаб полка должен быть где-то там. Издали вся станица утопала в цвету белой акации.

Я приятно волновался, когда подошел к двери большого казачьего дома, за которой должен быть мой старый и старший друг еще по Оренбургскому казачьему училищу с 1910 года, полковник Василий Данилович Гамалий, теперь мой командир полка. У него я должен отдохнуть душою от постигшей меня неприятности и, конечно, рассказать ему все, как «защитнику обездоленных», каким он прослыл в военном училище среди нас, младших юнкеров, будучи тогда портупей-юнкером. Спросив разрешения войти, рапортую — представляюсь по всем правилам воинского устава, а он, быстро встав со стула и обойдя свой письменный стол, не слушая рапорта, подходит ко мне, обнимает и целует в губы, произнеся:

— Ну, к чему этот рапорт? — Из штаба войска он уже знал о моем назначении в его полк.

Я хочу предъявить ему свое предписание, а он флегматично перебивает меня словами:

— Да успеешь ещё… Ты обедал? — добавляет.

Отвечаю:

— Конечно нет… я сюда прямо с поезда.

— Постой… куда бы нам пойти пообедать? — вдруг спрашивает он и… смотря в землю, думает.

Красивый, высокий, крепкий, здоровый мужчина — кровь с молоком. Очень стройный. Крепко скроенный и красиво сшитый. С могучими плечами и легкой походкой. На светлой широкой гимнастерке — офицерский Георгиевский крест и английский орден. Своим внешним видом Гамалий представлял классическую красоту казака-черноморца. Ему тогда было чуть свыше 35 лет.

Этой атлетической фигуре, казалось, не только было тесно сидеть в этой небольшой его комнатке-канцелярии, но и — неуместно. Его крупное тело требовало простора, степи, именно степи, а не гор и леса! И требовало той работы, которую нужно было держать ему на своих могучих плечах, как что-то особенное на своем гранитном фундаменте. Это была «махина», требующая физической работы, шири, мощи, может быть, безудержного разгула, и вот он — молодой и заслуженный полковник и герой — формирует в глубоком тылу полк из старых казаков и полк пеший…

Он холост, еще не устроился, вот почему и не знает — где ему обедать.

Вечером этого же дня я был представлен командиру бригады, генерал-майору Филимонову,[111] родному брату войскового атамана.[112] В черкеске и только при кинжале он прогуливался возле своей квартиры под тенистыми акациями с очень молоденькой, интересной и шустрой местной учительницей. Он не обратил никакого внимания на нас с Гамалием и постарался скорее отпустить нас от себя. В его бригаду должен войти и 3-й Запорожский полк, также формируемый, как и 3-й Уманский.

Странный прием был стушеван приятной встречей со старым корниловцем, сотником Шурой Хлусом,[113] отчетливо представившимся мне. 26 октября 1918 года в конной атаке полка на пехоту красных под станицей У беженской под командой полковника Бабиева мы оба были ранены. Это связывало дружбой.

Получив от Гамалия месячный отпуск, выехал к себе в станицу.

В своей станице

В станице работаю и отдыхаю. Братья на фронте, идут с боями на Царицын. В хозяйстве рабочих мужских рук нет. Отец погиб. Бабушке сверх семидесяти лет. Матери более пятидесяти. Три сестренки — 16, 14 и 12 лет. Все учатся. Кому же работать?!.

У нас, под горою, над Кубанью — два сада, по две десятины каждый. Один фруктовый и овощной, а другой — травяной, с люцерной. Эту траву косили четыре раза в лето. Подошел первый укос. Косили «травянкой», то есть американской косилкой.

Скосили, высушили, перевезли сено и сложили в скирд во дворе. Спеют черешня, малина, клубника и другие ранние фрукты в нашем верхнем саду, раскинутом длинно по кочугурам.

Я веду в станице замкнутую жизнь. Ни у кого не бываю. Ложусь спать не позже девяти вечера. Мне скучно. И томительно. Я оторван от своего воинского дела, вот почему мне и скучно, и томительно. Живу как отшельник.

— Што ты, сыночек, такой грустный? — участливо спрашивает наша дорогая и такая добрая мать. — Ах, сколько невест есть хороших, Федюшка! — добавляет она, думая, что я скучаю в одиночестве.

Выслушав это и дав несколько минут ей на размышление — встаю и иду тихо от нее, чтобы не огорчать ее отрицательным ответом. Моя душа была пуста, и я совершенно не думал о женитьбе.

Так приятно работать в своем фруктовом саду! Моя кобылица Ольга свободно пасется в огороде. Она так «округлена» на воле. Ей пять лет. Она словно семнадцатилетняя красавица «в соку». Она так привыкла ко мне. И когда ей становится жарко — сама идет ко мне. Подойдет, станет возле, словно хочет сказать: «А не довольно ли, старина, работать?.. Не пора ли на фронт?.. А пока что — я хочу пить и постоять в тени».

И стоит она, моя дорогая Ольга, и монотонно кивает головой, отгоняя назойливых мух.

— Крас-сивая она у тебя, сыночек! — говорит мне мать и любуется ею, словно своей дочкой.

По праздникам я часто езжу по станице верхом и уж «не огородником» в широкой рубахе, вобранной под очкур широких шаровар, внапуск на чувяки, а в черкеске, в погонах, при кинжале и револьвере. Тогда я уже для своих станичников — и пан, и господин полковник, и Федор Ваныч, и Федюшка для своих сверстниц и пожилых женщин-казачек. Прекрасны наши станицы! Прекрасный народ там!

Меня волнуют иногда старики. Сидит какой-нибудь седой и бородатый на своем парадном крыльце в широкой белой овчинной бабьей шубе, пригревшись на солнышке, и видит — приближается офицер. Он хочет встать и показать свое ему почтение.

— Сидите, сидите, дедушка!., не вставайте… Здравствуйте! — предупреждаю его и снимаю перед ним папаху.

— Ды… как же!.. — отвечает он, не договорив, что всякому офицеру казак должен отдать воинскую честь.

Идут жестокие бои под Царицыном. Оттуда везут многих убитых казаков. Привезли двух убитых хорунжих-станичников 1-го Кавказского полка, Васю Барыкина и Ваню Гетманова — друзей и сверстников нашего Жоржа-хорунжего.

— Что там с Андрюшей и Жоржем?! — ломая руки и разрываясь от тоски, порою плачет наша самая старшая замужняя сестра Маня. — Убьют… Убьют их! — надрывается она в плаче. — Сердце, ну… вырывается из груди! — твердит она, наша умница и такая чуткая 33-летняя сестра-казачка.

И привезли Жоржа, хорунжего Корниловского конного полка, но… раненого — в третий раз. Увидав его, Маня заплакала от радости. У бабушки и нашей матери — нет уж слез. Все они выплаканы…

— Ну вот, недаром же сердце так ныло, — говорит Маня и уже смеется сквозь слезы.

Урядник Сальников. Подпоручик Астахов

— Сыночек!., тебя хочет видеть какой-то казак! — говорит мне мать, войдя в мою комнату.

С крыльца во двор — я увидел стройного казака в праздничном бешмете, застегнутом на все крючки, и при дорогом серебряном кинжале с поясом. Крупная папаха черного курпея с красным верхом и серебряными галунами на ней говорили, что передо мной стоит урядник, и урядник не простой. Очень смуглое лицо с черными усами по-монгольски, как и лицо чуть монгольское, показались мне что-то знакомыми.

— Здравия желаю, господин полковник! — произнес он сам первый, взяв под козырек, и тут же опустил руку. — Не узнаете, господин полковник? — весело и совершенно запросто спрашивает он, но почтительно и смело.

Я не узнаю его, но что-то все же знакомое мне кажется в нем.

— А помните майские лагерные сборы в 1914 году? Я был малолетком и был в Вашей наезднической команде! Сальников я! — поясняет он.

И я узнал худого длинного джигита станицы Тифлисской на небольшом вороном коне.

— Расскажи, Сальников, расскажи — где и как служил после этого? — дружески спрашиваю его и подаю руку.

— В Конвое Его Величества!.. Я старший урядник, а теперь в Кавказской запасной сотне, — говорит-докладывает он. — А сейчас, господин полковник, по старинке прошу взять меня к себе конным вестовым, — вдруг огорошивает он меня.

— Ка-ак?.. гвардейца, старшего урядника и вестовым? — перебиваю я его. — Не стыдно ли?

— Господин полковник!.. Все это не в счет!.. Теперь все так перепутано… Я Вам докладываю лишь свое желание. У меня отличный конь, и Вы мною останетесь довольны! Вы же меня знаете по 14-му году, по лагерям. Я теперь в тылу и хочу идти с Вами на фронт, — говорит он, бравый и, видно, умный урядник, моложе меня одним годом по рождению.

Я никак не мог понять его столь странного желания! Даже неприличного вообще для урядника, а для «гвардейца», как их называли в станицах, — в особенности. Но он так настойчиво просил, что я согласился. И не пожалел потом.

Мой отпуск окончен. Погрузив лошадей с Сальниковым, прибыли в Армавир. Мы двигаемся в Майкоп, куда уже переброшен пеший 3-й Уманский полк. Здесь надо менять вагоны, но их нет… Иду к коменданту станции Армавир. Подпоручик в темных очках и в красной комендантской фуражке встал и, вытянувшись за столом в положение «смирно», спросил:

— Что Вам угодно, господин полковник?

Выслушав, что я с лошадьми двигаюсь на Майкоп и что мне нужен вагон, он ответил, что «вагонов нет». А потом добавил: «Пройдемте со мною».

Мы выходим из его служебного кабинета и вместе идем к пустынному концу платформы. Там он останавливается, снимает свои темные очки и весело произносит:

— Здравия желаю, господин полковник!

— Астахов?., что это такое?., что за наряд у Вас?., как Вы попали сюда?., почему Вы в темных очках? — забросал я его вопросами.

Астахов[114] — первопоходник. Был при генерале Эрдели. После 2-го Кубанского похода произведен в прапорщики. Под станицей Михайловской Лабинского отдела я застал его помощником начальника команды связи Корниловского конного полка у хорунжего Ишутина.[115] Высокий, стройный, проворный, веселый, смелый на слова — его почему-то не любили в полку офицеры, его же сверстники из урядников. Возможно, потому, что он был очень разговорчив и на остроту над ним отвечал также остротой. Возможно, не любили его за активность. И когда потребовался от полка один офицер в штаб нашей 1-й Конной дивизии, коей тогда командовал генерал-майор Врангель, Астахов согласился быть там.

С тех пор я его не видел. Теперь он подпоручик и помощник коменданта станции Армавир. Его речь передо мною льется рекой. По выговору никто не может подумать, что он был урядником. Его красная комендантская фуражка — эмблема власти. Его же темные очки для того, чтобы его не узнавали те, кто для него был невыгоден. И устроился он на эту должность для того, чтобы иметь здесь свою казачью власть — так он, как и раньше, очень быстро говоря, пояснил мне.

— Вагонов нет, господин полковник, — говорит он. — Это официально, — добавляет. — Но для Вас я прежний прапорщик Астахов Корниловского полка, и вагон для Ваших лошадей будет подан немедленно же.

Вагон подан. Лошади погружены, и мы с Трофимом Сальниковым тронулсь к Белореченской, проходя так знакомые места, где девять месяцев тому назад, текла казачья кровь в боях. Вот и станция Андрей-Дмитриевка… вот и тот мост через болотистый Чамлык, через который отходила 1-я Конная дивизия 18 сентября, после неудачного боя под Курганной. Вдали, вправо, видна роковая Михайловская станица. Роковая — по жестоким боям тогда. А вот и станица, и станция Курганная. Прощай и она. Это теперь глубокий тыл. Скоро белыми войсками будет взята Москва, и когда-то какой-либо казачий певец воспоет тебя. Прощайте, столь знакомые места, где так щедро лилась казачья кровь в боях за освобождение своей Отчизны.

В Майкопе. Черкесы

Белореченская… Майкоп. Мы у цели. Разгружаемся и едем верхом в город. Я нахожу сотни полка, расположенные в постоялых дворах. Полковник Гамалий в отпуску. За него — полковник Постников,[116] наш кавказец. Представляюсь ему. Он все так же беспечный, каковым был и в Мерве мирного времени. И как тогда — с бритой головой. Он поклонник и подражатель горцам Кавказа.

— Где же мне остановиться? — спрашиваю Николая Николаевича, нашего «Коку».

— В отеле, — лениво отвечает он.

Эго мне не нравится — служить и жить в отеле, но исхода нет, и я останавливаюсь в ближайшей к полку «Центральной» гостинице.

Расположился. Сижу и думаю: «Куда идти?., что делать?»

К вечеру являются сотник Хлус и есаул Бугай,[117] бывший вахмистром у Гамалия в Персии.

В нашей гостинице, оказывается, есть садик и в нем открытая сцена, на которой поют и танцуют «ночные птички»… Открытие с 10 вечера и… до утра.

Мы ужинаем втроем — Бугай, Хлус и я. В вечерней прохладе, в садике, перед сценой, где поют и танцуют разные красавицы — так приятно быть после пустынных степей Ставрополья и Астрахани… Дорого мне обошлась эта ночь с хором песенников от 3-го Уманского полка «до утра»…

Через два дня еду в дом Париновых, в котором 12 лет тому назад мы, семь станичников Майкопского технического училища, жили на полном пансионе.

— Папа, мама, дети!.. Скорее сюда!.. Федя Елисеев приехал!.. Полковник! — кричит кто-то, увидев меня.

Ничто не переменилось в людях этого благородного дома, у которых папа и мама — простые горожане, но две дочки их учительницы, три сына офицеры и четвертый реалист. Коромыслом заходил их большой кирпичный дом.

— Ты где?., ты где же остановился, Федя? — перебивает всех старшая их дочь-учительница и хозяйка дома, глава и распорядитель всего хозяйства, Степанида Павловна (Стеня). Та, которая двенадцать лет тому назад так всех нас, их пансионеров-техников, крепко держала в руках, словно классная дама, которую мы и боялись, и не особенно любили за строгость над нами.

— В «Центральной» гостинице, Стеня… — стыдливо отвечаю ей.

— Что-о?.. когда ты приехал?., сегодня? — вцепилась она в мою душу.

— Нет… три дня уже, как я в Майкопе, — как провинившийся ученик, отвечаю ей, под общее молчание всей семьи, окружившей меня.

— Три дня-a!!! И только потом к нам!., к своим родны-ым!.. да еще из «Центральной» гостиницы? — прошипела она с ужасом. — И ты там, наверное, кутил?., там ведь сцена… и певички!., сейчас же и немедленно переезжай сюда… к нам… как к своим… как тогда — 12 лет тому назад! — уже приказывает она мне и не хочет меня слушать.

И я у них, у Париновых, где каждая складочка их благородных душ так мне известна с отроческих лет и которых я так сильно любил тогда, 12 лет тому назад.

И как я пожалел, искренне пожалел, что тогда, с вокзала, прямо не поехал к ним. Тогда бы не было и кутежа до утра с хором песенников, и были бы деньги в кармане. А теперь у меня чуть больше ста рублей… Мне было стыдно и досадно на самого себя. Огорченная душа искала выхода. Но это не оправдание.

Переселившись к ним, я зажил с ними как сын и брат. Для всех я был все тот же «Федя», «ты». И о «цуке» нас Стеней — только весело смеялись.

— Ты озорной был, Федя, но и самый послушный, — откровенничает со мною милая Степанида Павловна, казавшаяся нам тогда очень строгой, придирчивой и несправедливой к нам.

Ах, эта молодость! Сколько она делает промахов!

Я часто езжу верхом за речку Белую. И езжу туда, где делали экскурсии группами техников. Там же и так же росли под горою крупные кислицы-яблоки. Я даже подъехал к этим деревьям, сорвал одно яблоко и покушал… Оно было ужасно кисло, но тогда… тогда они нам нравились.

Я заглянул во все уголки, где тогда бывал. Навестил свое механико-техническое училище. И как оно показалось теперь мне мало и серо! А тогда это длинное двухэтажное кирпичное здание с массивной чугунной лестницей наверх и под нею комната швейцара казались колоссальными. А училищная роща-сад? цветник и кирпичная аллея-дорожка в мастерские наши? — теперь казались так обыкновенны… Но наш дивный майкопский городской сад с шумящей внизу рекой Белой остались те же. В нем и теперь много гуляющей публики. Я обхожу дальние аллеи, где мы «стреляли» за гимназистками, и… это показалось мне так давно-давно бывшее… И стало грустно на душе.

Я купаюсь в Белой, и вода в ней холодна так же, как и тогда. Стоят те же купальни. И люди купаются, как и тогда — без купальных костюмов. Это мне нравится.

Я рассматриваю пожарную каланчу. Она теперь не так высока, как казалась тогда. И городской базар не так насыщен публикой. И «брехаловка» не так величественна. А с каким затаенным интересом бежали мы на нее, чтобы встретиться с гимназистками! Все ведь были влюблены тогда…

Я заглянул и в лавочку к армянину-старику Арутюну, где мы, техники, копейки на три покупали у него свежежареные на вертящейся жаровне фисташки. Лавочка, лачуга на углу, все та же, но сам Арутюн — теперь глубокий старик. Я купил у него очень много тех жареных, приятно пахнувших и вкусных фисташек, чтобы порадовать старика. Он удивленно смотрит на молодого полковника, так щедро платящего ему.

Там же стоит и «первоклассная» фотография Амбражевича, где мы снимались техниками. Вот и армянская церковь. Вообще Майкоп словно и не переменился. И на Клубной улице та же грязь и топи, так как она до сих пор не мощена. И городская пожарная команда на вороных вихрь-лошадях крылато несется по ней, разбрасывая по сторонам жидкую грязь.

По улице идет конная сотня черкесов. Впереди нее вижу друга по техническому училищу корнета Ажигоева.[118] Под ним красивая лошадь, и сам он все так же стройный, статный и изящный, каковым был всегда. Взводные урядники и другие инструкторы только казаки. Они-то и поют казачью песню, идя во главе Черкесской сотни.

Мой дивный друг Пшемаф в миноре. Он говорит, что их Черкесскую дивизию свернули в полк и отправили сюда на переформирование.

Ему, черкесу со средним русским образованием, сыну дворянской черкесской семьи и вообще хорошо воспитанному и благородному человеку, очень тяжело переживать и необученность военному строю своих черкесов, и некоторое пренебрежение к ним, которое он услышал на одном званом богатом обеде у местного кубанского тавричанина.

— Так это же все те же дикари… — говорит одна дама, жалуется; он мне. — Ты знаешь, Федя, дело дошло до того, что мы должны были встать из-за стола, извиниться перед хозяюшкой и ночью же уехать верхами (верхом) к себе в полк. И это за двадцать верст от него. — И, передохнув, продолжает: — Я начинаю жалеть, что окончил наше техническое училище. Лучше было бы навсегда остаться «диким черкесом», чтобы не понимать всего этого. Мои офицеры за эти слова готовы были взяться за кинжалы… Ты знаешь, как среди нашего народа развиты чувства чести и гордости! Но ведь мы живем не во время Шамиля!.. Я их успокоил. И они мною недовольны… Я испытываю двойственность своей души. И только мой авторитет… не мой, может быть, лично, а авторитет нашей семьи останавливает их от открытого неудовольствия на многое.

Я отлично понимал своего благородного друга-черкеса и постарался его успокоить. И невольно вспомнил одно четверостишие Михаила Лермонтова в его поэме «Измаил-бей»:

Черкес удалый, в битве правой —

Умеет умереть со славой!

И у жены его младой —

Спаситель есть — кинжал стальной…

Инспекция Походного Атамана. Генерал Бабиев

Получена телеграмма, что в Майкоп приезжает Походный Атаман генерал Науменко инспектировать части войск.

На железнодорожном вокзале выстроен почетный караул от 3-го Уманского полка. Официально его встречает Атаман Майкопского отдела генерал Данилов,[119] являющийся и начальником гарнизона Майкопа. На правом фланге караула все офицеры полка в порядке старшинства чинов.

Подошел очень короткий поезд, и из него вышел генерал Науменко, в черкеске. После рапорта генерала Данилова он идет вдоль фронта и за руку здоровается с офицерами. Подав мне руку, он улыбается и вдруг весело говорит:

— А знаете, Елисеев?.. Со мною прибыл и генерал Бабиев. Он в вагоне… но у него после Михайловской станицы болит голова!..

И действительно — в окно выглянул Бабиев в папахе и тут же скрылся. Бабиев — казак Михайловской станицы Лабинского отдела, и, конечно, как и принято у казаков, Походного Атамана и своего молодого и молодецкого станичника генерала Колю Бабиева старики угощали на славу. Все это только нормально.

Генерал Науменко с Атаманом отдела решили с вокзала ехать в Войсковой конно-учебный дивизион, который размещен в лагерных бараках на Белой, на восток от города, верстах в пяти. Приготовлен уже и параконный экипаж, и оба генерала садятся в него.

— Мы будем сопровождать их верхами, — тихо говорит мне Гамалий.

— К чему это, Васылю? — спрашиваю его.

— Надо… ты не понимаешь… надо быть политиком, — так же тихо отвечает он.

Я его понял… И несколько офицеров его полка, у кого были лошади (а были они только у нескольких, так как полк был пеший), мы идем у колес экипажа.

Жара исключительная. И тишина в природе. Выйдя за город, экипаж взял широкую рысь своих лошадей. Мы идем уже коротким наметом. Через версту наши лошади в мыле, а мы паримся в затянутых черкесках. Все растянулись по дороге, и только у колес экипажа, по сторонам его, остаемся мы трое на своих сильных лошадях — Гамалий, я и сотник Хлус. В душе я ругаю Гамалия — к чему это? Словно ординарцы…

Мы в учебном дивизионе, построенном в казармах у своих коек. И… что я вижу? Походного Атамана рапортом встречает полковник — старик Миронов.[120] Он был помощником командира полка по хозяйственной части в нашем 1-м Кавказском полку в мирное время. В 1914 году, по предельному возрасту, 55 лет, он вышел в отставку и уехал на Кубань. Тогда он был войсковой старшина, и, как положено в Русской Императорской армии, всякий офицер, выходя в отставку, производится в следующий чин.

Миронов был довольно крупный телом и мясистый. Обходительный и дипломат. Находчивый и не робкий перед начальством. Любил снисходительно цукнуть нас, молодежь, как бы по-отечески. Любил посещать клуб в Мерве, как единственное общественное место. Но… за целый год моего пребывания тогда в полку мы ни разу не видели его в седле.

Ему теперь, в Майкопе в 1919 году, было около шестидесяти лет. И он был начальником Кубанского Войскового конно-учебного дивизиона в две сотни молодецких казаков, будущих урядников, которые должны быть разосланы по всем полкам войска, как «хребет армии» — младший командный состав.

— Ваше превосходительство… во вверенном мне конно-учебном дивизионе все обстоит бла-го-по-луч-но! — не отрапортовал, а рассказал он Походному Атаману — ласково, с приятной улыбкой и по-штатски, с поклоном, пожал протянутую руку генерала Науменко.

Должен еще сказать, что в 1910 году, когда я был вольноопределяющимся 4-й сотни 1-го Екатеринодарского Кошевого Атамана Чепеги полка, Миронов, в чине войскового старшины, был помощником командира полка по хозяйственной части, а войсковой старшина Бабиев (отец)[121] был помощником по строевой части. Следовательно — служба проходила у Миронова вне строя.

На мое удивление, Гамалий мне сказал в тот же день, что, когда Науменко был хорунжим 1-го Полтавского полка, Миронов в то время был старым подъесаулом или есаулом того же полка. Это подтвердил мне и генерал Науменко уж в Нью-Йорке. Вот почему их взаимоотношения и были близкими.

Кажется, в 1925 году (в 1924-м. — П. С.) генерал Миронов из Болгарии вернулся в Россию вместе со своими двумя сыновьями, офицерами 4-й Кубанской казачьей батареи, в мирное время входившей в нашу тогда Закаспийскую казачью бригаду.

После рапорта, поздоровавшись с казаками, генерал Науменко обходил казаков, стоявших у своих коек, и, внимательно всматриваясь в глаза каждому, расспрашивал — какого полка? какой станицы? и прочее. Должен подчеркнуть, что генерал Науменко нравился казакам и он умел привлечь к себе сердца их, как и молодых офицеров.

Строя Походный Атаман не смотрел — ни пешего, ни конного. Потом попросил он офицеров в сторону от казаков и сказал приблизительно следующее:

— Сейчас идут большие дебаты в Раде о создании своей Кубанской армии. Мне, как Походному Атаману, хотелось бы знать по этому вопросу мнение господ офицеров. Как вы все на это смотрите?

Если бы наблюдательный человек посмотрел тогда в окно, как подтянуто стояли все офицеры перед своим Походным Атаманом в положении «смирно» и… не дыша — то он сразу определил бы, что никто из них, не только что в силу молодости лет некоторых, но в силу особенного воинского воспитания, запрещающего рассуждать перед высшим начальством, — никто из них ничего не ответит по существу на этот очень большой политический вопрос. Это был, конечно, вопрос политический, а не военный. И не строевым офицерам, да еще молодым, было решать его.

Если бы можно было резко, бритвой, разрезать их сердца и заглянуть в них, то можно было точно прочесть: «Да! Надо! Надо иметь свою Кубанскую армию!»

Генерал Науменко спросил и ждал ответа. Мы все молчали.

— Так как же, господа? — переспросил Науменко.

Полковник Миронов по-штатски развел руками и сказал «что-то» в пользу создания Кубанской армии, но окончательно резюмировать отказался. Молчал и генерал Данилов, молчал и полковник Гамалий, молчал и я, полковник Елисеев. Зачем скрывать это, 42 года спустя, исповедуясь теперь?

Не дождавшись ответа, генерал Науменко пояснил всем нам, что «по существу дела — кубанцы должны иметь свою армию, как вот имеют донцы, но это трудно… И нам мешает в этом главное командование. Почему, чтобы не ошибиться, я и опрашиваю всех», — закончил он, Походный Атаман генерал Науменко.

Атмосфера прояснилась. Высказались некоторые за создание Кубанской армии, подчеркнув, что это право войскового штаба решать, но не нас, строевых офицеров. Фактически вопрос повис в воздухе. Этим смотр конно-учебного дивизиона и был закончен.

Вновь тем же эскортом мы скачем назад, в Майкоп, прямо в летний клуб, на обед. На него приглашены только старшие начальники. Там нас уже ждал Бабиев, теперь генерал-лейтенант, но — все тот же, для некоторых — Коля Бабиев! Со мной он поздоровался дружески, внимательно, словно ничего и не случилсь в наших воинских взаимоотношениях в Корниловском полку, и за стол просил сесть против него.

Он словно стеснялся того, что из трех присутствующих генералов он, хотя и самый младший по летам, но старше их в чине, почему в своем тосте и провозгласил, что считает себя «сотником», так как у него на погонах «три звездочки». Это всем понравилось, и некоторые называли его «генерал-сотник».

Обед был не пышный, но отличный. Конечно, выпивка и хор трубачей. Бабиев без лезгинки не может быть весел. Она ему нужна как приятное сладкое блюдо после обеда. Он смотрит на меня, улыбается, подмаргивает и тихо говорит, чтобы не слыхали другие: «Как бы там лезгинку?» Я киваю ему, чем показываю, что «можно». Тогда он, перегнувшись через стол, шепчет мне: «Начните Вы первым… а потом пригласите меня… я буду отказываться, так как имею большой чин и мне неудобно сразу лее выскакивать… но Вы обязательно вызывайте меня… и тогда уж я выскочу».

Он называет меня по-прежнему «Джембулат», но на «Вы». Я не сержусь, но холодок к нему у меня остался за Корниловский полк. Да и к генералу Науменко также. Нехорошо они поступили со мной.

Все мы, офицеры, любили нашу кавказскую лезгинку. Хотя танцевали ее немногие, но смотреть ее все любили. Любили и Гамалий, и Науменко. И Гамалий, как хозяин стола (угощали уманцы), приказал трубачам «дать лезгинку».

По кавказскому обычаю, даже самый большой любитель этого танца не может и не должен сразу же выбрасываться в нее. Нужно, чтобы его «обязательно» попросили. Иначе это не этично, не благородно. Так вышло и тогда. Я сидел за столом, словно танец меня и не касается. Но Гамалий и Науменко сразу же произнесли мое имя, то есть просят протанцевать… И я танцевал «зло и досадно», потому что чувствовал себя все еще оскорбленным и заброшенным генералами Науменко и Бабиевым в дебри тыла от радостной походнобоевой жизни, почему танцевал «злостно». Конечно, после немногих «па» вызвал Бабиева. Он также «отказывался» вначале, но потом… выскочил из-за стола и понесся…

Дивный наш Край Казачий! И в каком мире можно видеть, чтобы, не говоря уже о чине полковника, но чтобы генерал-лейтенант мог выступить в своем народном танце?! Это можно видеть только среди народов Кавказа да кубанских и терских казаков.

Приезд в Майкоп генералов Науменко и Бабиева дал мне только огорчение, так как я егце больше почувствовал то, что я потерял на фронте… В тот же день они выехали в Туапсе и потом пароходом в Сочи.

На могиле генерала Маневского

Устроившись в доме Париновых, иду навестить вдову погибшего моего начальника[122] и друга, Лидию Павловну Маневскую. У них был собственный домик по соседству с армянской церковью. Увидев меня, она разряжается горючими слезами.

— Жорж!., мой Жорж!., и его нет! нет!., и не будет уже никогда!.. — вскрикивает она сквозь обильно полившиеся слезы.

Я, любя искренней любовью этого выдающегося во всех отношениях кубанского офицера, моего командира сотни по Великой войне с 1914 года и благороднейшего человека и личного друга, сам так расстроился, что мне трудно поддерживать в конвульсиях бьющуюся эту молодую красивую стройную вдову и вытирать свои слезы.

Наконец успокоились. Сели. Она встает, идет в другую комнату и приносит его последнюю карточку… в гробу.

Какая ирония судьбы! Приказ о производстве его в генералы шел на фронт. Он имел уже разрешение ехать в отпуск на Кубань, как в неожиданном бою на Маныче, в районе Баранниковской переправы, в направлении станицы Великокняжеской, он выскочил верхом на курган для ориентации. Красные открыли артиллерийский огонь, и разорвавшимся снарядом он был тяжело ранен в бедро. На руках своего вестового он там же и умер, истекая кровью. Он тогда временно командовал 1-й Кубанской казачьей дивизией.

Горю молодой вдовы не было конца. И генеральские погоны на его бездыханном теле еще более увеличивали ее горе. И погибнуть таким молодым, в 37 лет от роду!..

Мы идем на его могилу. Он похоронен в ограде Введенской церкви, что против здания управления Майкопского отдела. Над свежей могилой в цветах — белого мрамора крест, на котором золотыми буквами выбито:


«Здесь похоронен Генерал-Майор Г. К. Маневский, Командир Линейной бригады, погибший в бою против красных 29 апреля 1919-го года.

Мир праху твоему, мой дорогой любимый муж».

Мы подошли, перекрестились, стали на колени, поклонились три раза в землю, вновь перекрестились и поцеловали холодный белый мрамор креста.

Потом присели тут же на скамейке. Вдова тихо, молча льет сами бегущие слезы. Я же гримасами лица едва сдерживаю свои. И думаю — как бренна человеческая жизнь! Маневский всю жизнь прожил так честно! Достиг отличного воинского положения! Теперь только бы жить и радоваться и ему, и его молодой красивой супруге — и вот… Он теперь и не видит, и не знает, как горестно страдают у его могилы две любящих его души!

Лидия Павловна, моя сотенная командирша с 1914 года, умная женщина, она отлично понимает, как нам обоим тяжело быть здесь!

— Пойдемте, Федор Иванович… пойдемте домой! Слезами ведь не поможешь горю! Поплакали вот над Жориком, отдохнули душой и… довольно! — говорит она.

Вновь перекрестились, вновь поцеловали холодный белый мрамор креста и тихо, молча вышли на пустынную улицу Майкопа…

В эмиграции Л. П. Маневская проживала в Америке, в Сан-Франциско.

3-й Уманский полк поездом переброшен в район Туапсе для действий против «зеленых». Одна сотня перед Гойтсхим перевалом, остальные сотни расположились в районе станции Кривянка.

В Туапсе расквартирован 3-й Запорожский полк. Им командует пожилой полковник Рахимов.[123] Грустная картина кругом… Фактически — ни службы, ни боевых действий нет. Тускло и мрачно на душе. А главное — бесплодная жизнь. Войска идут победно на Москву, а мы здесь, в глубочайшем своем тылу, бездействуем. Решил бежать на фронт. Отлично знаю, что Гамалий меня не отпустит. Кстати — мать пишет, что предстоит молотьба хлеба, а работать некому!

— Хоть бы ты прибыл, сыночек, помочь мне обмолотить. Святой хлебушко. Мне одной с детьми не справиться…

Гамалий недоволен, что я вновь прошусь в отпуск, но, зная состояние нашей семьи, отпустил.

Дома, во дворе, шла молотьба ячменя котками, чтобы хороший корм был для скота, и мое прибытие в семью как нельзя было кстати.

Ровно две недели «я крутил веялку»… Думаю, многие не знают этот каторжный труд, если сам его не испытал. Помощники же у меня — мать и три сестренки. Бабушка — у печи… По току — все босиком. Я тоже…

Трудом святым здесь добывались —

Богатство, слава и покой…

— как писал какой-то казачий поэт.

В Екатеринодаре. «Гадалка»

Отмолотился. Иду через голову своего командира полка — в Екатеринодаре представляюсь Походному Атаману генералу Науменко, войдя в его кабинет с таким рапортом:

— Ваше превосходительство… Полковник Елисеев, представляюсь, желаю выехать на фронт в корпус генерала Шкуро.

К Шкуро прошусь потому, что он выбросил якобы такой лозунг: «Все обиженные — ко мне!» Я был обижен, почему и хочу идти воевать в корпусе кубанского героя, у генерала Шкуро. Кстати, он занял уже Воронеж. До Москвы осталось так недалеко…

Генерал Науменко улыбается и, выслушав мои доводы, вполне разделяя их и приветствуя, тут же выдает предписание:

«С получением сего — выехать на фронт, в г. Воронеж, в распоряжение начальника 1-й Кавказской казачьей дивизии».

Срок выезда не указан, так как я должен вернуться еще в Уманский полк для получения расчета.

Когда прибываешь в Екатеринодар, то бывают сплошные сюрпризы. Теперь же они были особенны.

На Красной улице встречаю молодых полковников: А. И. Кравченко,[124] Л. М. Дейнегу, О. И. Лебедева; тут же знакомлюсь с войсковым старшиной Черешневым,[125] на сестре которого женится Афоня Кравченко. Все вместе ужинаем в ресторане-погребке «Медведь». Молодой генерал Растегаев[126] пролетел метеором…

Встречаю сверстников Гамалия по Оренбургскому училищу — Помазанова[127] и своего станичника Скрябина.[128] Они выпуском на два года старше меня, но… до сих пор в чине подъесаула. Мне неловко перед старшими былыми нашими юнкерами за свой чин, но они «не ревнивы» и говорят мне, что «гордятся царскими чинами, а офицерские чины в Гражданской войне — не в счет»…

Еще больше меня удивил В. Т. Бабаев,[129] геройский командир 5-й сотни 1-го Таманского полка и георгиевский кавалер. Он также окончил наше Оренбургское казачье училище еще в 1908 году и теперь, летом 1919-го, он только в чине есаула. Он также ценит «только царское производство». Но чем он меня «убил» — так это то, как он сказал: «Я не верю в победу Добровольческой армии».

Бедняга… Он остался в Екатеринодаре и в 1920 году был сослан на Соловки.

И еще один сюрприз… На Красной улице у Войскового собора козыряю какому-то молодому и нарядно одетому кубанскому генералу. Рядом с ним хорошо знакомый мне 1-го Екатеринодарского полка хорунжий Косякин, родной племянник известного на Кубани генерала Косякина,[130] бывшего помощника по военной части у Наказного Атамана генерала Бабыча.[131] Косякин остановился и подошел ко мне. Генерал почему-то тоже остановился. Взяв под козырек, Косякин произносит, адресуясь ко мне:

— Его превосходительство, генерал-майор Павличенко.[132]

«Так вот он… тот самый кубанский самородок-герой», — пронеслось в голове.

Он спокойно, но не по-генеральски подает мне руку. На нем отличного защитного цвета гимнастерка и темно-синие диагоналевые бриджи с генеральскими лампасами. На ногах — хорошо сидящие горские ноговицы и чувяки. На генеральских погонах вензельная буква «Е» с короной — эмблема 1-го Запорожского, Императрицы Екатерины II полка. На голове каракулевая папаха крупного курпея черного барашка с восемью галунами по верху алого войскового цвета. Он туго затянут ремнем щегольского кавказского оружия. Вид очень нарядный. Все на нем новенькое и стильное, но он так просто смотрит на меня, словно изучая того, о котором что-то слышал. Он молчит.

— Вы получили телеграмму от генерала Врангеля? — спрашивает меня Косякин.

— От генерала Врангеля?., какую? — удивленно спрашиваю его.

— Да он же предлагал Вам должность командира его конвоя в две сотни казаков. И я, как его адъютант, сам отправил ее Вам в Майкоп! Там Вас видел генерал Бабиев и рекомендовал генералу Врангелю!

Я слушаю Косякина и начинаю кое-что понимать. Значит, Гамалий, получив, перехватил ее и скрыл от меня…

— Так неужели не получили, господин полковник? — переспрашивает он.

— Первый раз слышу об этом, — отвечаю ему.

Потом Гамалий признался мне, что он действительно «перехватил» эту телеграмму и скрыл от меня, не желая расставаться со мною.

Этой случайностью я не стал участником разгона Кубанской рады в ноябре того же 1919 года…

Я обедаю в Войсковом собрании, что на Екатерининской улице, совершенно один. Против меня обедают человек восемь офицеров какого-то пехотного полка «цветной дивизии». Они навеселе… Один из них пристально всматривается в мое лицо. Все они в обер-офицерских чинах. Всматривающийся встает, подходит ко мне и говорит:

— Господин полковник!.. Вы едете на фронт?

— Да… а что?

— Не езжайте!.. Нет!.. Дайте вначале Вашу руку — я погадаю!

— Я не верю ворожеям, — отвечаю ему.

Но он настаивает, так как в моем лице он нашел что-то его удивившее. Я согласился и дал руку. Быстро посмотрев на ладонь, потом поднял на меня глаза и твердо произнес:

— Если Вы поедете на фронт, то будете убиты!

Я не верил предсказаниям. На фронте смерть витает над каждым, и очень близко. Все могло быть, конечно, но такое безапелляционное и определенное суждение меня испугало. В кармане у меня уже лежало предписание «ехать на фронт», и я поеду, я должен ехать. Но… отступая от Воронежа, при каждом бое или при каждой начавшейся перестрелке я всегда помнил об этом офицере-«гадалке» и невольно думал: «Не сейчас ли будет конец моей жизни?!»

Это его предсказание буквально отравило меня, тем более что положение тогда на фронте было жуткое. Мы отступали от самого Воронежа с боями до самого Матвеева Кургана. Нас давила сильная красная конница Буденного. На всякий случай я сделал «завещание» и возил его с собою. Завещание было на все мое богатство братьям, Андрею и Георгию, которое заключалось в двух верховых лошадях, в двух седлах, в трех комплектах кавказского оружия и нескольких черкесках. Смешно — но это было так. И такое «богатство», думаю, было у большинства нашего кубанского офицерства.

С моей смертью станичный пай земли в 8 десятин автоматически переходил в земельный юрт станицы. Пенсии матери — никакой…

Но… случилось все наоборот — погибла вся семья и в живых остался только я, один… Кому поведаю печаль свою?!

Пленные красноармейцы

Из Екатеринодара вернулся в полк, который был у селения Джугба, на Черноморском побережье, получил жалованье и с лошадьми и с Сальниковым прибыл в станицу. Гамалия в полку не было. Его вызвал к себе в Новороссийск генерал Кутепов.

Мать ждет паровую молотилку, чтобы обмолотить на гумне пшеницу. Все рабочие при молотилке по вольному найму, работают только «с чувала», то есть на процентах обмолоченного хлеба, так как ценность денег падает и веры в них нет.

При станице, в крепости, многочисленная Кавказская запасная сотня казаков. Ею командует-управляет старейший наш кавказец, бывший в Великой войне командиром 3-го Екатеринодарского полка, житель хутора Романовского, где у него собственный дом, полковник Миргородский[133] — глубокий добрый старик и большой, широкой души казак. Чтобы помочь жителям, он разрешил казакам своей сотни артелями работать при паровых молотилках. Это была единственная мужская сила в работе при них.

Мать просит задержаться выездом на фронт и помочь ей. При молотилке до сорока рабочих. Все нанятые. Куда же ей управиться?

Стыдно было, но иду в запасную сотню и нанимаю команду молодцев-казаков, человек двадцать, при двух подхорунжих. Все они летами моложе меня, а почему находятся в Запасной сотне — не знаю.

Машина открыла свои пары. Молотьба началась. Я вожу воду из става для паровика. Мать с детьми на кухне, в горнах, при котлах: на 40 человек еды и три раза в день. Работа кипит. И так приятен гул машины издали. Но на второй день, когда я вернулся с сорокаведерной бочкой из става на пароконке, наша машина стояла. Оказалось — пшеница была «сорная», было много «азатков», то есть сорных трав в ней, и все рабочие нашли, что им невыгодно работать. Они забастовали… Забастовали и казаки. Меня это задело. Моя мать в ужасе от этого. Где же достать новых рабочих?

— Бабачки-и!.. да чиво же это вы?., сдурели, што ли? — говорит она им, чуть не плача от горя. — А вы, ребятушки?., и не стыдно ли вам? — упрекает она казаков.

Но ее не хотят и слушать.

— Я вас могу заставить! — строго говорю я бабам-мужичкам. — А вам, казаки!.. Как вам не стыдно?.. Вы знаете меня, а-а?.. И я работаю как простой мужик, а вы-ы?!. И почему вы не на фронте, такие молодые?

Нашу семью многие знали и в других станицах Кавказского полкового округа. Знали нас, братьев, знали о гибели отца во время восстания и о беспомощном положении женской половины семьи.

— Што вы скажете на это, подхорунжий? — не по-воински, а строго по-станичному обратился я к их вожаку.

Казаки стоят молча, смущены. Все молоды, очень подтянуты своей молодой силой, хорошие, приятные и такие родные мне лица соседней, очень богатой и хозяйственной Ильинской станицы.

— Ну, ребята, довольно!.. Берите вилы и начинайте! Вы извините нас, господин полковник! Вы говорите сущую правду! Мы продолжаем работать! — уверенно закончил он, подхорунжий, старший казачьей рабочей артели Кавказской запасной сотни.

То, как потом признался мне во Франции, в городе Виши, в 1926–1929 годах, был подхорунжий Александр Иванович Дейнега. Об этом случае мы потом говорили с ними как о нехорошей шутке.

Работа была закончена, то есть молотьба хлеба, которую ждет каждый казак-домохозяин ровно год, в чем заключалось все его богатство к существованию.

— Спасибушка тебе, сыночек… ну а ежели бы я была одна? Ну, што я могла бы сделать с ними?! — говорит мне мать и от приятного волнения плачет.

Бедные наши матери и жены-казачки! Вот на кого выпала вся горечь ада революции. Мой конный вестовой, старший урядник-гвардеец Тимофей Сальников, оказался очень хозяйственным человеком, сильным физически и добросовестным в работе. Молодец во всем. А главное — такой рассудительный. И как он работал вилами на скирдах! И как он окрысился на забастовавших казаков!

— Ну а теперь Вы, Федор Иванович, и Вы, тетенька (так называл он по-станичному нашу мать), позвольте и мне поехать домой, в Тифлисскую, и помочь отцу, — говорит он за столом.

— Езжай, деточка, езжай, — говорит моя мать ему, словно отпуск для Тимофея зависит от нее.

Но не только что наша мать, но и сам Тимофей (так я его звал всегда, а он меня, вне службы — по имени и отчеству) отлично знал, что он обязательно поедет в отпуск, в свою станицу, на несколько дней, помочь отцу по хозяйству.

— Кланяйся своим (я знал его отца), жене… и скажи, что я тобою очень доволен, — говорю ему.

Но он только улыбнулся в свои черные усы и большие белые зубы, словно сказал: «Странно было бы слышать обратное»… И в тот же вечер сам протянул мне руку и верхом выехал рысью за ворота на своем дивном темно-сером кабардинце. До его станицы 35 верст. Он их сделает за ночь.

В нашем фруктовом саду на кочугурах перекапывают землю шесть пленных красноармейцев. Бабушка, руководящая ими в работе, очень довольна.

— Да они и не «красные», внучек, — говорит она мне. — Они такие добросовестные работники и такие вежливые. Они мобилизованы были в Красную армию. Саратовские они… и у них дома хорошее крестьянское хозяйство, — поясняет мне наша умная строгая и величественная во всем, любимая и глубокоуважаемая бабушка.

Я подхожу к ним в работе. Они точно знают — «кто я». И какова наша семья. Они стараются рыть лопатами и боятся смотреть на меня.

— Здорово, ребята… — тихо, по-хозяйски говорю им, одетый в станичную рубаху, вобранную под очкур.

— Здравия желаем, господин полковник! — тихо и спокойно, но стесняючись произнесли они.

Они очень плохо одеты. В защитных солдатских гимнастерках и штанах, но — все оборваны… видно даже тело. Вид не замученный.

— Хорошо вас кормят, ребята? — спрашиваю.

— Да за это спасибо; с бабушкой мы все разговариваем за хозяйство, вот только обносились мы, — отвечает один и показывает на свои опорки и порванные штаны и гимнастерку.

Я им отвечаю, что в этом ничем помочь не могу и мне важно, чтобы их хорошо кормили и не обижали бы. Но на это они только улыбаются и смотрят на нашу бабушку, которая, как мать, также молча смотрит и улыбается. Я понял, что их хорошо кормят и не обижают в нашем семействе. А самый бойкий из них, краснощекий парень лет 25, вдруг говорит мне:

— Ну, зачем нас тут держать?., дали бы винтовки, мы бы эту красную гадину в момент бы растоптали с вами! А то, вот… бесполезно это все!

Как правильны эти слова! Слова пленного красноармейца-крестьянина. Саратовского на Кубани… Слышал ли он о ней когда? о Кубани-то нашей? А вот мысли, взгляд — одинаковый «на красную гадину», как он выразился.

Пленных надо было накормить, одеть, обуть, сказать им душевное слово, промуштровать в строю и — дав оружие — поставить в строй.

Какое-то странное непонимание было тогда в «верхах»! Оружие ведь было! Сотни тысяч их брали ведь вооруженными! И сколько их было на хуторе Романовском — обносившихся, грязных, запуганных и полуголодных на богатой хлебом Кубани!., словно пленных рабов в чужой стране… Жуткий был наш тыл!

Кубанские части на фронте летом 1919 года

Кубанская армия не была организована, но на Царицынском направлении, к весне и лету 1919 года, были сосредоточены следующие строевые части Кубанского войска: 1-й и 2-й Полтавские конные полки, 1-й и 2-й Черноморские, 1-й и 2-й Кавказские, 1-й и 2-й Кубанские, 1-й и 2-й Лабинские, 1-й Таманский, 2-й Запорожский, 2-й Уманский, 2-й Екатеринодарский, Корниловский конный, Сводно-Кубанский конный, Кубанский гвардейский дивизион, 1-я и 3-я Кубанские пластунские бригады и Кубанские казачьи конные батареи. Число и номера этих батарей нигде не указаны.

Все эти части составляли 1, 2, 3 и 4-ю Кубанские казачьи дивизии.

1-й Запорожский, 1-й Уманский, 1-й Екатеринодарский и 1-й Линейный конные полки составляли 1-ю Конную (Кубанскую) дивизию, названную так со 2-го Кубанского похода.

Итого на Царицынском направлении действовали двадцать один конный полк и две бригады пластунов кубанских казаков.

«В течение Гражданской войны, организация высших кубанских соединений, несколько раз менялась. Конные части, со своей артиллерией, обыкновенно, составляли три Кубанских корпуса. Пластуны работали, почти все время, бригадами, будучи приданы конным корпусам» (Кубанский календарь[134]).

Генерал Врангель в своем труде «Белое Дело» пишет:

«Через несколько дней после 7-го мая, части генерала Шкуро — 1-я Кавказская и 1-я Терская дивизии — были сведены в корпус, получивший название 3-го; 1-й, 2-й и 3-й корпуса — получили наименование КУБАНСКИХ.

Корпус же генерала Шатилова[135] был переименован в 4-й Конный».[136]

В этот 4-й Конный корпус входили: 1-я Конная (Кубанская) дивизия и Сводно-Горская, что отмечено Врангелем на той же странице, но не указано, какие племена кавказцев составляли эту Сводно-Горскую дивизию.

Кроме чисто кубанских строевых частей, на Царицынском направлении были: Черкесская конная дивизия и Карачаевская конная бригада, которые территориально принадлежали к Кубанскому войску.

На этом же направлении действовали прибывшие с Терека и Дагестана: 2-я Терская казачья дивизия, 1-я Терская пластунская бригада, Кабардинская конная дивизия, Ингушская конная бригада, Дагестанская конная бригада и Осетинский конный полк. Все эти части указаны в том же труде генерала Врангеля. Как и указано, 1-я Кубанская казачья дивизия и 2-я Терская казачья вначале составили 1-й Конный корпус.[137]

Все эти части, с левофланговыми от них дивизиями Донского войска, с Астраханской Отдельной конной бригадой (казаки и калмыки Астраханской губернии) и с 6-й пехотной дивизией, образовали КАВКАЗСКУЮ АРМИЮ, под начальством генерала барона Врангеля; но еще до взятия Царицына донские казачьи дивизии влились вновь в свою Донскую армию.

В конце февраля 1919 года, после победного очищения от красных территории Терского войска, в Каменноугольный район Донецкого бассейна спешно были переброшены с Терека: 1-я Кавказская казачья дивизия генерала Шкуро, состоявшая из кубанских полков —

1-го и 2-го Хоперских, 1-го и 2-го Кубанских конных партизанских,

2-я Кубанская пластунская бригада, 1-я Терская казачья дивизия генерала Топоркова[138] и 2-я Терская пластунская бригада.

Все эти казачьи части, с частями 1-го Армейского пехотного корпуса, так называемыми «цветными дивизиями» — Корниловской, Марковской, Дроздовской и Алексеевской, образовали Добровольческую армию, под начальством генерала Май-Маевского.

Кроме того, в эту армию влиты были потом 2-й Таманский и 2-й Лабинский полки Кубанского войска, которые обозначались в войске 3-й Отдельной Кубанской бригадой. С 42-м Донским казачьим полком они составляли Казачью группу под командованием генерала Виноградова.

Итого на Украине действовали шесть Кубанских конных полков и одна бригада пластунов, а от Терского войска — четыре конных полка и одна бригада пластунов.

Всего же на внешний фронт Гражданской войны Кубанское войско выставило 27 конных полков, три бригады пластунов и 24 батареи, не считая Черкесскую конную дивизию и Карачаевскую конную бригаду.

К лету 1919 года было мобилизовано еще четыре полка казаков третьей очереди — 3-й Запорожский и 3-й Уманский, составлявшие 2-ю Кубанскую Отдельную казачью бригаду и 3-й Кавказский и 3-й Черноморский — сведенные в 1-ю Кубанскую Отдельную казачью бригаду. Эти бригады не были на фронте: запорожцы и уманцы были разбросаны в Черноморской губернии, в районе города Туапсе, против «зеленых», а кавказцы и черноморцы в Ставропольской губернии, северо-западного ее района, также для охраны внутреннего порядка.

Столь значительные гюинские силы выставили на фронт казачье население и горцы Кубани, территория коих, то есть Кубанская область, была равна территории русской губернии.

Эти цифровые данные и размер территории Кубани особенно отчетливо показывают и напряженность, и жертвенность кубанского казачества, как и психологическое состояние его в борьбе против красных.

Боевые картинки кубанских частей на фронте

Мы их занесем из источников не казачьих. Генерал Деникин в своем труде «Очерки Русской Смуты» пишет: «Мы оставили Юзово, Долю, Волноваху, Мариуполь. Ввиду этого коннице генерала Шкуро (1-я Кавказская казачья дивизия. — Ф. Е.), взявшего 17 марта Дебальцево, была дана задача ударить по тылам Западного фронта. В течение двух недель — с 17-го марта по 2-е апреля — он прошел от Горлова до Азовского моря, наводя страх на большевиков, разогнав, порубив и взяв в плен несколько тысяч человек, бронепоезда и другую военную добычу. Между Волновахой и Мариуполем генерал Шкуро разгромил «дивизию Махно», полки которого, как сообщалось в донесении, «обратились в паническое бегство, бросая оружие, шубы, шинели и даже сапоги…»[139]

«В этом и последующих сражениях надлежит отметить боевое сотрудничество с генералом Шкуро и оперативное руководство корпусом, его доблестного начальника штаба, генерала Шифнер-Маркевича[140]», — отмечает генерал Деникин.[141]

Один из командующих Красной армии А. И. Егоров об этом рейде генерала Шкуро пишет в своей книге «Разгром Деникина в 1919 году»:

«Начальные успехи 13-й красной армии и группы Махно были быстро ликвидированы конницей противника. Направленный между Волновахой и Мариуполем генерал Шкуро нанес ряд сильных ударов малоустойчивой и невысокой в моральном отношении группе Махно, и вследствие этого войска генерала Май-Маевского, в первых числах апреля, вновь занимают первоначальное положение».[142]

Генерал Деникин продолжает: «1-й Армейский корпус генерала Кутепова и 1-я Терская казачья дивизия генерала Топоркова устремились на Харьков и, после пятидневных боев, 11 июня занимают город.

16-го июня, по собственной инициатиье генерала Шкуро, был занят Екатеринослав».[143]

Как был захвачен город и как восприняло это его население — приведем выдержки из пространного рассказа юриста города З. Ю. Арбатова:[144]

«С утра 12 июня, проделав какие-то маневры, показавшиеся большевикам отступательными, полковник Шифнер-Маркевич бешеным налетом под артиллерийским огнем первым влетел на железнодорожный мост через Днепр, увлекая за собою безудержную лавину разгоряченных казаков».

«К часу дня, озираясь по сторонам, по городу разъезжали казаки… а Шифнер-Маркевич с сотней казаков помчался к станции Горяиново, чтобы отрезать большевикам путь по железной дороге, и, захватив там два эшелона красноармейцев, вернулся в город».

«Легкой рысью проносились по проспекту сотни казаков; добродушные улыбки кубанцев, загорелые лица офицеров, часто мелькающие беленькие Георгиевские крестики на груди и бесконечный восторг, неимоверное счастье освобожденных людей…»

«К обеду разнеслась весть о приезде генерала Шкуро, и улицы снова наполнились толпой.

Увидев молодого генерала, идущего впереди бесконечной ленты конных войск, толпа забыла печаль прошлой ночи… Прилив твердой веры и новые надежды охватили исстрадавшихся людей. Генерала забрасывали цветами; молодые и старые женщины, крестясь и плача, целовали стремена принесшего освобождение генерала. И впервые, после трехнедельного молчания, зазвонили церковные колокола»…

«Шкуро, устало покачиваясь в седле, смущенно улыбался; к его простому загорелому лицу как-то не шли ярко-красные генеральские лацканы (лампасы. — Ф. E.); и еще вчера неизвестная фамилия Шкуро сегодня стала ореолом освобождения и надеждой на восстановление Родины».

А вот как действовали кубанские конные дивизии на противоположном фланге, на Царицынском направлении:

«На закате 6-го мая я назначил общую атаку, дав горцам, 1-й Конной дивизии и бригаде полковника Фостикова направление на станицу Великокняжескую. С начала артиллерийской подготовки я объехал фронт полков, сказал людям несколько слов, приказал снять чехлы и распустить знамена.

При построении боевого порядка всем полковым хорам трубачей приказал играть марши своих частей.

Как на параде строились полки в линию колонн, разворачиваясь в боевой порядок. Гремели трубачи, реяли знамена. Вот блеснули шашки. Пронеслось «Ура!», и масса казачьей конницы ринулась в атаку, вскоре скрывшись в облаках пыли. Гремела артиллерия. Белые дымки шрапнелей густо усеяли небо…» — пишет генерал Врангель.[145]

«Противник, за три дня боев, потерял около 15 тысяч пленных, 55 орудий и 150 пулеметов», — тут же добавляет он.

А вот вторая картинка казачьей славы и страданий, по его словам:

«В автомобиле выехал в Котельниково. На всем пятидесятиверстном пути мы не встретили ни одного жилья. Безлюдная, покрытая ковылем, местами солончаковая степь была совершенно пустынна. Красные кирпичные маленькие здания полустанков одиноко стояли в степи. За весь путь мы встретили лишь медленно тянувшийся, запряженный верблюдами арбяной транспорт с ранеными. Убийственно медленно тянулись сотни верст скрипучие арбы; укрывши головы от палящего зноя, лежали несчастные страдальцы».[146]

Своеобразный многотысячный бивак казачьей конницы в Астраханской степи генерал Врангель описывает в поэтических тонах. Вот он:

«В ночь на 27-ое мая, перед атакой, армия ночевала в поле. Стояла тихая звездная ночь. Воздух напоен был степным ароматом. Далеко по степи раскинулись бивуаки полков. Я спал на бурке, подложив под голову подушку седла. Кругом слышались голоса казаков, фыркали кони, где-то далеко, на заставе, стучали выстрелы. Казалось, что история перенесла нас на целый век назад, в эпоху великих войн, когда не было ни телеграфов, ни телефонов — и вожди армий сами водили войска в бой».[147]

Все это так красочно и выпукло пишет русский генерал о доблестных полках Кубанского войска, победно идущих на Царицын, коих под начальством генерала Врангеля было ДВАДЦАТЬ ОДИН. Но никто из кубанских генералов и старших начальников, участников этого похода, глубокого по боевой славе, острого по кровавым потерям и всевозможным невзгодам в солнцем спаленной Астраханской степи — никто не описа л…

Но возможно, что в казачьей психологии это было самое обыкновенное дело, самое нормальное, о чем и не следует писать? Возможно…

После кровопролитных двухдневных боев, главным образом под ударами 1-го Кубанского конного корпуса генерала Покровского и 2-го Кубанского конного корпуса генерала Улагая, 17 июня 1919 года Царицын пал.

Насколько жестоки были кровавые потери, генерал Деникин пишет: «Стоил этот успех крови не малой (то есть весь поход на Царицын и взятие его. — Ф. Е.). В одном командном составе убитых и раненых было пять начальников дивизий, два командира бригад и одиннадцать командиров полков — свидетельство высокой доблести войск, в особенности Кубанцев».[148]

«15-го июля под сокрушительными ударами группы генерала Покровского пал Камышин. В трехдневную операцию под Камышином, было взято около 13 тысяч пленных, 43 орудия и много пулеметов», — пишет генерал Врангель,[149] а всего за 40 дней Царицынской операции — 40 тысяч пленных, 70 орудий, 300 пулеметов.[150]

«После овладения Царицыном — 21-го июня 3-й Кубанская казачья дивизия под начальством генерала Мамонова, переправившись на левый берег Волги, достигла полотна железной дороги Саратов— Астрахань; своими головными частями заняла село Средне-Ахтубинское, где была встречена населением колокольным звоном»,[151] а «в средине июля, в районе Эльтонских озер, части генерала Мамонова вошли в связь с уральцами. Разъезд уральских казаков, пересекший на пространстве ста с лишним верст пустынную степь, соединился с нашими частями».[152]

«На Дону царил высокий подъем. 10-го июня Донское Войско торжественно праздновало в Новочеркасске освобождение своей Земли от нашествия красных. А Армия Дона, насчитывавшая в средине мая 1919 года ПЯТНАДЦАТЬ тысяч бойцов, росла непрестанно, дойдя к концу июня до СОРОКА тысяч».[153]

После этого знаменитый рейд 4-го Донского корпуса генерала Мамантова по тылам красных в августе месяце — Тамбов, Козлов, Лебедянь, Елец, Грязи, Касторная.

«По всему пути генерал Мамантов уничтожал склады и громадные запасы противника; разрушал железнодорожные мосты; распустил несколько десятков тысяч мобилизованных; вывел целую бригаду крестьян-добровольцев; нарушил связь, снабжение и вызвал среди большевиков сильнейшую паникр.[154]

«Разграбление и уничтожение складов, баз и запасов Южного нашего фронта нанесли весьма тяжелые удары всему снабжению армий», — пишет красный командующий А. И. Егоров и фиксирует, что «значение этого казачьего конного рейда генерала Мамантова было очень велико для всей операции Южного красного фронта этого периода».[155]

«В то время, когда Мамантов нащупывал на фронте наиболее подходящие пункты для своего обратного прорыва — конный корпус генерала Шкуро, вместе с другими добровольческими частями, продолжал наступление, — говорит в своем повествовании Егоров и потом эпически заканчивает так: — 19 сентября (6 сентября по ст. ст.) Мамантов ударил в тыл четырем нашим пехотным дивизиям, и около 10 часов в тот же день произошло его соединение с корпусом Шкуро».[156]

Эти два казачьих конных корпуса соединились северо-западнее станции Лиски.[157]

После захвата города Екатеринослава 16 июня 1-й Кавказской (Кубанской) казачьей дивизией она долго и очень успешно оперировала на правом берегу Днепра в юго-западном и западном направлениях от города, совместно с 2-м Лабинским, 42-м Донским казачьими полками и Терской пластунской бригадой и левофланговыми частями Добровольческой армии. Угроза Харькову со стороны красных войск заставила главное командование перебросить спешно поездами дивизию в этот район по маршруту Полтава — Харьков— Белгород. К этому времени с левого берега Днепра сюда перебрасывают и 1-ю Терскую казачью дивизию генерала Агоева.[158]

Из этих двух казачьих дивизий был составлен корпус, который был назван 3-й Конный. Его командиром был назначен генерал Шкуро. Генерал Шифнер-Маркевич стал во главе 1-й Кавказской казачьей дивизии. Все это произошло в первых числах августа 1919 года.

Если после занятия Камышина головные части Кубанских конных корпусов подошли по правому берегу Волги к Саратову на 80 верст, как пишет генерал Деникин,[159] то в августе под нажимом красных войск был сдан и Камышин.

В центре же Вооруженных сил Юга России, как официально определялись все силы под командованием генерала Деникина по его «Московской директиве», был полный успех.

«7-го сентября 1-й Армейский корпус генерала Кутепова взял Курск. 17-го сентября генерал Шкуро неожиданно переправившись через Дон, захватил Воронеж. 30-го сентября части корпуса Кутепова овладели Орлом и продолжали движение к Туле».[160]

«В начале октября 1919 г. силы Юга России занимали фронт севернее Царицына, вверх по р. Хопру до Лиски, потом Воронеж, Елец, Орел, Чернигов, Киев».[161]

«Состав Вооруженных сил Юга России, с мая по октябрь, возрос последовательно от 64-х до 150-ти тысяч».[162]

«Из этого состава около 20-ти тысяч оставались на Черноморском побережье против Грузии и в Терско-Дагестанской области против горцев, Азербайджана и Астрахани»[163]

«Этот фронт прикрывал освобожденный ст советской власти район, заключавший в себе 16–18 губерний и областей, пространством в 810 тысяч кв. верст и с населением в 42 миллиона»,[164] — заключает генерал Деникин.

Малиновый звон кремлевских колоколов Белокаменной, как писали тогда многие газеты, казалось, уже слышен был…

При таком состоянии фронта я выехал с Кубани в Воронеж, в 3-й Конный корпус генерал-лейтенанта Андрея Григорьевича Шкуро, по его, возможно, мифическому лозунгу ко всем казакам: «Все обиженные — КО МНЕ!»

На фронт — к Воронежу

В последних числах сентября, погрузив лошадей на станции Кавказская, со своим конным вестовым-сверстником, бывшим старшим урядником Конвоя Его Величества Тимофеем Сальниковым, мы ждали отхода поезда на Ростов.

На этой станции нашей Кавказской станицы мы увидели толпы пленных красноармейцев — грязных, отрепанных и, думаю, голодных. Вид их был неприятный. Я даже подумал: «Отчего их не отправили в запасные батальоны. Накормив и одев — почему не использовали людской материал?»

До Ростова ехали как по родной земле. Кругом довольство, знакомые картинки и знакомые типы людей.

От Ростова поезд направили на запад, на Таганрог, и пред нами появилась чужая и незнакомая степь. На железнодорожных мостах часовые солдаты говорили нам, что здесь не совсем спокойно.

Вот и Таганрог. Поезд дальше не идет, и я осматриваю этот чистенький белокаменный приморский городок, такой тихий, словно и нет войны. Здесь Ставка главнокомандующего генерала Деникина. Таганрог — родина Чехова, почему его и интересно осмотреть.

Мы в Харькове. Вновь долгая остановка поезда. Иду в город. Улицы многолюдны. Много военных. Странно было видеть и слышать на углах поющих кобзарей-слепцов. На улице встречаю сотника-шкуринца в волчьей папахе. Узнав, что я еду в корпус Шкуро — он был очень активным моим проводником по городу.

Но… окончился тыл. Наш поезд вошел в прифронтовую полосу. Начиная с Валуйки и до станции Лиски наш товарный поезд шел в зоне, словно оккупированный пленными красноармейцами. На каждой станции их были толпы — грязных, голодных, предоставленных самим себе — слоняющихся, спящих тут же, апатичных, но не злобных на вид. Если бы не коменданты станций в своих красных фуражках и с погонами, как единственные представители власти, можно было подумать, что поезд двигается по советской территории. Здесь, на всех этих станциях, была разбросана целая Красная армия. Мне казалось, что она, взбунтовавшись, даже и без оружия могла бы легко взять власть в свои руки.

Вся эта масса пленных, предоставленных самим себе, явно голодных, вызывала во мне человеческую жалость к ним, как и возмущение нашими порядками в тылу.

На одной из больших узловых станций вижу длинные пассажирские составы поездов. В вагонах яркое освещение. В них много офицеров и сестер милосердия. Звучит пианино. Я впервые вижу подобное зрелище в прифронтовой полосе, почему и спрашиваю первого попавшегося офицера-добровольца в цветной фуражке:

— Что это?

— Это поезд N-ского полка! — отвечает он отчетливо, как о нормальном явлении.

Стоит и еще один поезд, но в нем большинство товарных вагонов. Пассажирские вагоны не так ярко освещены.

— Это поезд генерала Шкуро… — докладывает мне казачья папаха.

— Кто его начальник?., и где он? — спрашиваю папаху в темноте ночи.

Передо мною вырастает фигура хорунжего в волчьей папахе. Он хотя и отчетлив, но во всем виден простой служака.

— Генерал Шкуро проследовал вперед в одном вагоне, а поезд он оставил здесь, со всеми запасами для своего корпуса, — докладывает он мне.

Все вагоны на замках. Видимо, интендантство. А что в них — мне не известно. Хорунжий с казаками — страж поезда.

Этот перегон в 200 верст, с бесчисленными толпами пленных на станциях, с крестьянами-мешочниками, с убогими женщинами-крестьянками, также мешочницами, с полным произволом над ними едущих белых воинских чинов, отбирающих у них муку лично для себя, произвел на меня удручающее впечатление. Мы ехали будто по зачумленной зоне, объятой уже голодом, карательными отрядами и произволом. И это было в самом ближайшем тылу фронта, где все должно быть точно и крепкая поддержка. И я вспомнил, с каким удовольствием и радужными надеждами там, в тылу, смотрели многие, и я лично, на передвигающуюся «линию фронта» на больших картах, показываемую толстым шнуром агитационных пунктов… И этот толстый шнур, обозначавший на карте «передвижение вперед, к Москве красной, фронт белых войск», был словно нашей живительной артерией. И его передвижение вверх, на север, было так приятно!..

Его передвинули… но никто там, в тылу, не знал, а может быть, и не хотел знать — что же дала белая власть тем, кто остался теперь к югу от этого магического толстого шнура?

У меня в душе от всего этого сложилось нехорошее чувство. И это чувство было — чувство страха перед пустотой.

Вот так знакомая мне станция Лиски. Сколько раз мы, юнкера, проезжали этот длинный низенький железнодорожный вокзал, где должна быть нам пересадка!

И хотя здесь всегда было грязно, на перроне всегда была давка от праздношатающей молодежи, а позади вокзала было грязное село-городок, откуда неприятно пахло кислыми крестьянскими щами, — мы были всегда так рады, достигнув из Оренбурга этой станции Лиски. За нею вскоре начинались земли войска Донского, и мы вступали в свой казачий рай, где даже и кизячий острый запах из дымившихся труб был так дорог и приятен.

И вот теперь я на этой нашей «милой юнкерской станции Лиски». Но ее не узнать! Вихрь разрушения войной прошел здесь особенно остро. Узловая железнодорожная станция каждому врагу нужна. Она, видимо, упорно защищалась красными. Постройки сильно пострадали от артиллерийского огня. А через Дон подорван мост. Сейчас ее занимают небольшие донские части и немного терских казаков. Отсюда и до самого Воронежа тянется фронт. Вдали слышны орудийные выстрелы. Конные донские казаки, с полным седельным вьюком, в серых шинелях, на крепких лошадях, следовали на восток. За ними шли двуколки, нагруженные мешками и фуражем. Было уже холодно. Наступил октябрь месяц. Дул холодный восточный ветер. Было серо-серо и неуютно кругом. И вся эта суровая картина войны предстала передо мною во всей своей неприглядной наготе. Я уже отвык от нее, так как не был на фронте ровно пять месяцев. Да и весенний фронт в ставропольских и астраханских степях, когда ярко светит согревающее солнышко, растет и радуется трава, щебечет жаворонок в поднебесье и казак-воин радостно снимает с плеч свой кожух и ввязывает в торока седла, — это совсем не то, что вижу я теперь, по осени.

И путь наш «до Москвы» показался мне бесконечно долгим, трудным и совсем не тем, каким казался в вечно праздном и ликующем Екатеринодаре.

Железнодорожный мост через Дон взорван красными, но не сильно. «Быки» все целы, и только на первом пролете, у самого берега, взорвана передняя часть рамы. Ее уже починили. Комендант станции доложил, что путь до Воронежа не безопасен от красных. И генерал Шкуро, возвращавшийся из отпуска с потушенными огнями и на авось, в одном вагоне при паровозе, ночью выехал в Воронеж и прибыл туда благополучно.

Инженер, осмотревший починенный мост и тяжесть нашего состава поезда, черепашьим шагом пропустил его через мост, и мы к ночи двинулись также на Воронеж. Это было 5 октября 1919 года.

В Воронеже. Генерал Шкуро

Наш товарный поезд благополучно дошел до сортировочной станции, что в 7 верстах на восток от Воронежа.

Еще далеко до прибытия на эту станцию — мы обратили внимание на северо-восток, на движущиеся к Воронежу конные и пешие толпы людей, раскинувшиеся по полю, насколько хватал глаз человека. А кто они — мы не знали. И лишь когда остановился наш поезд и должен был менять паровоз, мы увидели «передовых людей» всей этой неизвестной мешанины. Это, оказывается, отступали некоторые части 3-го Конного корпуса генерала Шкуро, после боя с красной конницей Буденного под Усмань-Собакино. Пешие же люди были местные крестьяне, которые, с котомками за плечами, в лаптях и в своих бурых кафтанах старорусского покроя, уходили от красных, бросив свои семьи и пожитки на местах.

Отступавшие одиночные казаки без строя и без своих частей сказали нам, что красная конница двигается непосредственно за ними и вот-вот будет здесь…

Паровоз долго не подавали. Становилось жутко от неизвестности. Но вот вышел из депо главный путейский инженер в черном щегольском пальто, с генеральской зеленой подкладкой на нем — солидный, с барской осанкой и седеющей бородой. Он был в большом гражданском чине. Паровоз был подан и, схватив состав, безо всяких правил потащил нас в Воронеж. С нами уехал и инженер-инспектор. Это был последний поезд из Лисок. К вечеру хозяева положения здесь были уже красные…

Наш поезд, как прибывший с сытного юга, немедленно же окружили жители голодного города, чтобы что-то купить у мешочников. Среди них много учащейся молодежи. Вид всех грустный. Я попал в неведомый мне край по жизни, по настроению людей…

Вдруг над городом разорвалось, высоко в небе, несколько шрапнелей красных. И если для меня это было так неожиданно, то для тех, кто пришел к вокзалу купить что у мешочников, оказалось нормальным явлением: они продолжали свой торг с мешочниками, покупая главным образом муку. Мы же, быстро выгрузив своих лошадей, широкой рысью двинулись по городу к «штабу Шкуро». Его мы очень скоро нашли. Он помещался на Дворянской улице, кажется, в «Центральной» гостинице.

Мы там… Но я ужаснулся тому, что увидел: нас, верховых, прижал к южной стороне улицы поток повозок, отходящих пешком крестьян и разрозненных конных казаков, по разным причинам отколовшихся от своих частей. Все шли куда-то… Обозы нервно торопились, крича и погоняя своих лошадей. У верховых казаков худые лошади и у многих не верхового сорта, а крестьянские, видимо обмененные на своих, загнанных долгими походами и боями.

У многих казаков лошади в сплошной болотной тине до тебеньков седла и длинные хвосты коней, слипшись сплошным жгутом, подло болтались между задних ног.

А вот идут две пары артиллерийской упряжки в хомутах, на загнанных мокрых лошадях и… без орудия. Видимо, это двупарная упряжка от зарядного ящика, который застрял где-то в болотной трясине, так как все лошади в сплошной тине со шлеями вместе. Но лица всех отходящих верхом казаков были спокойные; они не торопились и все были вооружены шашками и винтовками. Одеты были уже по-зимнему. Но печать усталости от беспрерывных походов и боев ярко обозначалась на всем виде всадников.

Подо мною и урядником-гвардейцем Сальниковым лощеные лошади. Мы в черкесках и при погонах стоим верхами, прижатые этим потоком людей к тротуару. Мы не знаем — что же нам делать? Вдруг на балконе гостиницы быстро появился генерал Шкуро. Он в черной черкеске, в блестящих генеральских погонах и без папахи.

— Куд-да?!. куд-да вы?., кто вам позволил?., отступать?!. Конвой!.. волки!., в плети их!

На его глаза попалась и моя фигура на рослой красивой лошади.

— Полковник!.. Задержите всех этих казаков!.. Да скорее!.. И отведите назад в их части! — очень быстро и запальчиво выкрикнул Шкуро всю эту тираду слов и быстро вернулся назад.

Он, видимо, имел телефонный разговор с кем-то. Тут же против меня немедленно открылись ворота, и оттуда быстро выскочил взвод пеших казаков-«волков», конвой Шкуро в волчьих папахах. Они вихрем «перерезали» улицу и совершенно бесцеремонно стали хлестать плетьми и лошадей, и казаков, кто хотел проскочить «их цепь».

Воспользовавшись этим, я уже смело командую-распоряжаюсь:

— Стройся вот сюда!.. Пристраивайсь!.. Живее!

И через несколько минут уже появился строй конных казаков, человек в 120. Шкуро опять показался на балконе и крикнул мне:

— Полковник!.. Ведите их вперед, в село (он назвал это село), к генералу Губину![165] — и опять скрылся в свой штаб.

Где это село?., кто такой генерал Губин? — я нич-чего не знал, но нервная нетерпеливость Шкуро не позволила мне размышлять. Думаю — в дороге от урядников узнаю, где это село и кто таков генерал Губин.

С темнотою ночи я прибыл в назначенное село Острожко. Оба начальника дивизий корпуса Шкуро — 1-й Кавказской казачьей генерал Губин и 1-й Терской казачьей генерал Агоев Владимир — были на колокольне церкви. Взобрался туда и представился высокому мясистому Губину. Рядом с ним стоял небольшого роста и хорошо сложенный Агоев. Последний в чевяках и в мелких галошах. Вид его — типичный горец — изящный, легкий, подвижный и щегольский. Одет он был так, словно собрался на бал. Мне он напомнил генерала Колю Бабиева.

От него я узнал, что красная конница Буденного нанесла их дивизиям два удара под городом Усмань-Собакино 1 и 5 октября и они отступили. Убиты начальник штаба Терской дивизии (фамилию не помню) и командир 2-го Хоперского полка полковник Беломестной.[166]

С Губиным и Агоевым я вернулся в Воронеж и на ночь расположился в офицерской столовой «Центральной» гостиницы, гдё находился штаб генерала Шкуро. Это было 6 октября.

7 октября — легкий завтрак офицеров разных команд штаба корпуса — кто, когда и как хочет и что у кого есть съестного. Я сижу один. Все офицеры в младших чинах из бывших урядников.

— Встать!.. Смирно!.. Господа офицер-ры! — подалась команда. Обернувшись, я увидел генерала Шкуро. Он был в волчьей папахе и в нарядной светло-серой николаевской шинели с пелерйной на дорогом меху. Вздернувшись со стула, подошел к нему, остановился и отрапортовал:

— Ваше превосходительство… Полковник Елисеев — представляюсь, назначен в Ваш корпус.

Шкуро глубоко испытывающе посмотрел мне в глаза, подал руку, сказал «хорошо» и просил меня зайти к нему в кабинет после завтрака.

Я у него в кабинете. Предъявил предписание Походного Атамана генерала Науменко.

— Да-да… Кубанская ведь дивизия здесь одна. Вы будете назначены в распоряжение начальника 1-й Кавказской казачьей дивизии. А пока что я прошу Вас проехать в тыл корпуса, за Дон, это верст десять на запад от Воронежа, и собрать всех безлошадных казаков корпуса… Из них надо сформировать пеший батальон… и я назначаю Вас командиром этого батальона…

Я слушаю и не верю своим ушам… Я — «командир пешего батальона»? Хотел отказаться, уклониться от этой странной для; меня и миссии, и должности, но Шкуро просит: «Вначале исполнить это, а там дальше — видно будет!»

Мы вышли с ним в общую просторную залу-гостиную, как к нам навстречу шли два командира полков — 2-го Кубанского конного партизанского полковник Михаил Соламахин и 1-го Хоперского — полковник Юра Ассиер,[167] которых я так давно хорошо знал и любил. Они оба в бурках и в «волчьих папахах» подходили скорым и бодрым шагом, явно с каким-то важным докладом. Юра Ассиер как юнкер щелкнул каблуками и взял под козырек перед Шкуро, а Соламахин — вольготно и с улыбкой предстал перед Шкуро.

Их полки стоят под Графской. Они почти изолированы, почему и просят оттянуть их к Воронежу. Они титулуют Шкуро «Ваше превосходительство», Шкуро их называет ласково — «Миша, Юра» и на «ты». Мне это понравилось.

Шкуро слушает их и успокаивает, что «это есть временная неудача»; говорит, чтобы они возвращались немедленно же к своим полкам, и отпускает их.

Они подходят ко мне и обнимают. Юра очень рад, по-детски рад, что я прибыл в их корпус; забрасывает вопросами и просит на службу в свой полк, но я его «расстраиваю» назначением батальонным командиром… Соламахин мило улыбается на мои слова и успокаивает, что это назначение, конечно, временное. Об этих отличных кубанских офицерах подробно скажу по событиям.

«Казачий пеший батальон корпуса»

7 октября, по телеграмме главнокомандующего генерала Деникина, Терская дивизия спешно, поездами, была отправлена в тыл, так как «батько Махно» захватил почти всю Екатеринославскую губернию и подходил уже к Таганрогу, к ставке Деникина. В тот же день я выехал собирать безлошадных казаков. Обозы 1-й Кавказской казачьей дивизии сосредоточились за Доном, верстах в десяти от Воронежа. В селе, в котором они находились, было много беженцев из Воронежа. Из учащейся молодежи какой-то офицер формировал роты.

При обозах действительно было много безлошадных казаков. У каждого из них было седло, сумы и винтовка. Конечно, неизменная бурочка и шуба.

Куда казаку девать этот груз? — думал я. Оставить седло и сумы в обозе — конечно, все это пропадет со временем. И каждый казак никогда не согласится на то, чтобы эти дорогие для него собственные вещи военного снаряжения отдать в ненадежное хранение.

Собрал я подобных казаков несколько десятков и не знал — что же с ними делать? И будет ли от них какая-нибудь польза? И одно было ясно, что надо достать для них лошадей. Но где? Воронежские крестьяне бедны. Семьи у них большие. А хозяйство — одна лошаденка да одна-две коровенки…

Все казаки, потерявшие своих лошадей в боях и предоставленные самим себе — они, естественно, шли в свои полковые обозы, жили по крестьянским хатам, там же как-то питались и следовали за обозом, как за путеводной звездой.

Никогда нельзя винить в дезорганизации армии нижних чинов и рядовое офицерство. Организация армии зависит от высших штабов, вернее, от того, кто возглавляет это дело, будь то полк, дивизия, корпус.

Когда я находил где-нибудь еще какую группу казаков, они неизменно окружали нас с урядником Сальниковым, всматривались в глаза незнакомым им людям, любовно рассматривали наших холеных и красивых лошадей, гладили их, и я замечал волнение и зависть в их глазах, что «вот, дескать, вы на лошадях, а мы — пешие, почему и несчастные». Все были послушны и просили лошадей. Мне было жаль их.

Найдя формирование пешего батальона совершенно невозможным, решил вернуться и доложить все Шкуро.

Воронеж был сдан без боя 11 октября. Поезд генерала Шкуро я нашел на какой-то маленькой станции. При Шкуро никакого штаба. Десятка два сестер милосердия пили чай в станционном вокзале и угощали им «Андрей Григорьича», как они называли Шкуро. У всех были встревоженные лица.

Доложив о своей неудачной миссии, я услышал от него:

— Что же делать?

— Достать лошадей и посадить на них казаков, — коротко ответил ему.

— Хорошо… тогда поезжайте в села и реквизируйте лошадей у крестьян, — ответил он.

— Слушаюсь, Ваше превосходительство, позвольте получить аванс?

— Аванс?.. Плату за лошадей? — удивленно отвечает он. — Денег у нас нет… Вы будете реквизировать бесплатно… Крестьяне должны помочь армии, России, — добавил он. — А впрочем, можете выдавать от себя квитанции, — закончил он.

Подобное распоряжение меня больше чем удивило. Для нужд какой армии и для какой России крестьяне должны жертвовать последним своим достоянием? — думал я тогда. Существовало в действительности две армии и две России. Белая и красная. Обе России и обе армии реквизируют все у крестьян бесплатно, где же правда? И в чем она заключалась для крестьян? И кого они должны поддерживать? Получался заколдованный круг для них, а для меня — приказ высшего начальства. Получив предписание, с четырьмя казаками-хоперцами я выехал куда-то на запад.

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ