Дневники Льва Толстого — страница 41 из 71

По какому-то поводу говорю ему: «Ты что, с ума сошел?» – и позже, шутливо: «У тебя ум есть?» – «Нетю». Показываю на его голову. «Вот там ум». Трогает свою голову, совершенно озадачен, удивлен, заинтригован, долго повторяет «Ум, ум…» и вдруг: «Не видно». Потом, когда выхожу из комнаты, сообщает Свете, показывая на свою голову: «Ум, поселился», и всё не может успокоиться, трогает волосики: «На голове ум лежит!»

Ребенок не спрашивает, что такое ум, потому что ему это совершенно ясно: ум часть и событие его мира. Он начинает не толковать, а интерпретировать-исполнять свою роль в этом новом присутствии: занимает позицию в отношении ума, заигрывает с ним, ищет его место.

В какой важной области мы видим то же?

В поэзии. О поэтических метафорах и образах говорят по недоразумению, представляя, будто поэт видит тот же мир разрозненных вещей с этикетками, что обыденный человек. Поэт начинается там, где, как Ионеско, перестает понимать смысл чего бы то ни было, кроме заливающего всё праздника бытия. Слова-вещи, которые потом слышит и повторяет и потом записывает поэт, понимаются у него не из толкового словаря и привычного словоупотребления (узуса), а как части структуры, или рисунка, или, вернее сказать, части радуги этого праздника, и поэт из своего целого участия в празднике исполняет как разыгрывает на себе и собой эту радугу. Когда начинается толкование, поэзия кончается.

Аналогично в строгой религии, где священное слово без толкования исполняется способом поведения, поступком, изменением жизни (об этом говорилось).

Как удержаться от толкования? Быть при интерпретации? Борьба идет на том уровне, о котором мы говорили. И на том уровне, на каком Толстой считает тринадцать посадок пчелы на цветки, превратившись в прозрачное, нераздумывающее, нерассуждающее.

Об этой его школе, не дать слову, которое слышишь, шанса окислиться в толковании, сказать его как слышишь, мы уже читали.

Для того чтобы сказать понятно то, что имеешь сказать, говори искренно, а чтобы говорить искренно, говори так, как мысль приходила тебе. (3.2.1870 // 48, 344)

Эту непосредственность слова Толстой знает в фольклоре, в поэзии, знает ее у самого себя. Теперь он открывает ее в Евангелии, в Откровении – но не в его толковании, каким считает уже послания апостола Павла!

О перемене с ним пятидесятилетним говорит его правка в записи 1879 года на отдельном листе (запись № 8). Сначала прочитаю как написано до правки:

Что я здесь, брошенный среди мира этого? К кому обращусь? У кого буду искать ответа? У людей? Они не знают. Они смеются, не хотят знать, – говорят: это пустяки. Не думай об этом. Вот мир и его сласти. Живи. Но они не обманут меня. Я знаю, что они не верят в то, что говорят. Они так же, как и я, мучаются и страдают страхом перед смертью, перед самими собою и перед Тобою, Господи, которого они не хотят признавать. И я не признавал Тебя долго, и я долго делал то же, что они. Я знаю этот обман, и как он гнетет сердце, и как страшен огонь отчаяния, таящийся в сердце не называющего Тебя. Сколько ни заливай его, он сожжет внутренность их, как сжигал меня. Но, Господи, я призвал Твою помощь, и страдания мои кончились. Отчаяние мое прошло. […] Господи, прости заблуждения юности моей и помоги мне так же радостно нести, как радостно я принимаю иго Твое. (48, 351)[100]

Он изменяет в трех местах: «признавать» – на «назвать», «я не признавал Тебя» – на «я не называл Тебя», и, главное, вместо «я призвал Твою помощь» пишет «я назвал Тебя». Узнал его имя? Нет: знал и раньше. Но теперь как принял в дружбу, в семью, в свои близкие, взглянул в лицо. Отношение стало интимное. Близость, тесное присутствие – уже не он, а ты, не закон, а лицо, или лучше сказать самый взгляд. Значит узнал не имя – знал и раньше – а Самого, именно Его. Назвал еще – как вызвал для разговора. Об этом В. Н. Топоров[101]. Назвал как вызвал, и теперь из-за Его присутствия о Нём, строго говоря, нельзя уже говорить в третьем лице.

А что было двадцать лет назад, у тридцатилетнего?

Что такое Бог, представляемый себе так ясно, что можно просить Его, сообщаться с Ним? Ежели я и представляю себе такого, то Он теряет для меня всякое величие. Бог, которого можно просить и которому можно служить, есть выражение слабости ума. Тем-то Он Бог, что всё Его существо я не могу представить себе. Да Он и не существо, Он закон и сила. Пусть останется эта страничка памятником моего убеждения в силе ума (1.2.1860 // 48, 23).

Тогда считал нелепостью просить Бога о чём-то, а теперь просит? – Но заметьте правку! Едва ли пятидесятилетний проверил в дневнике, что писал о Боге тридцатилетний. Но та же рука снова правит «призвал Твою помощь» на простое «назвал Тебя»! «Помощь» вычеркивается! Вместо нее призывается простое присутствие; оно только и есть вся та помощь, которой хочет этот человек. (Я говорю «этот человек», потому что и на Льва Толстого он будет смотреть со стороны, так что название курса «Дневники Льва Толстого» значит не те, которые он пишет, пишет их – мы так и выражались с самого начала – пишущий, а те, которые ему принадлежат и лежат в его архиве.)

Сопоставляя записи разных лет и видя единство пишущего, мы понимаем, что назвать Бога для него не значит опять же, как и прежде, видеть или представить Его, или даже считать его существом, пусть сколько угодно широким и неопределенным! Это было бы толкованием. Он окликает, призывает – неведомо кого, но присутствующего как сама жизнь. Мы помним, конечно, что ни на что в христианском богословии, ни на что в церковной догматике, в катехизисе этот человек не мог опереться. Только на Евангелие, причем переводам он тоже не верил, переводил сам без блестящего знания греческого и прося знатоков проверить его, потом и нехотя, не с большой радостью, когда видели его ошибки. Он сам – как редко кто и когда. Независимый ум.

Т. е. вел себя как ребенок, из полноты события не спрашивая, что значат слова. Не толкуя, а исполняя.

II-3(27.2.2001)

Из того, чем закончили прошлый раз о Толстом, или ребенке, который не толкует слова, ближе подступаем к тому факту, что можем пользоваться языком, не зная значения отдельных слов. Мы легко говорим: «Сколько времени?», получаем ответ – и не знаем, что такое количество и что такое время. С самого начала эти слова напрямую привязаны, как бы в коротком замыкании замкнуты, на повторяющемся, вписанном в практику, нужном для течения жизни вписывании своей биологии в метрику, в расписание, в механизмы природы или техники. Что в какие-то ночные часы метро не ходит, это еще уступка машинам природы, но что я встаю и спешу, потому что метро уже ходит, это уже вписывание в механизмы техники. Если я утром просыпаюсь от будильника, заглушаю его, завтракаю, одеваюсь, выхожу, это не значит, что я понимаю свое тело: наоборот, оно сегодня почему-то легкое, завтра тяжелое, я боюсь утраты чувства реальности или болезни. Ни безумия, ни болезни, ни тела я не понимаю; они все уходят куда-то – в бессознательное?

Пожалуйста, можете так говорить. В этом термине есть польза напоминания, что в нас есть разум другой, чем наш. Восьмилетний мальчик заметил: когда задерживаешь дыхание, спокойно можешь сидеть десять секунд, потом начинается движение. Отчего?

Тело без кислорода начинает принимать свои меры, чтобы добыть его. При долгой задержке сознания оно опрокинет приказ сознания радикальным и эффективным образом: вообще просто отменив сознание и взяв всю власть в свои руки. И сознание тоже, чтобы со своей стороны пересилить тело с его разумом, должно действовать радикально, а именно?

Отменив тело через крупную порчу или слом его машины, до неисправимости. Поскольку тело, доведенное до настоящего голода, до истощения, до сильного испуга, отключает сознание, но интересным образом не уничтожая его, а вводя в состояние, когда оно не может диктовать – в сон, от крайней усталости например, в шок при испуге, в безумие при систематической перегрузке тела, в автоматизмы, например в так называемое в этологии голодное поведение при настоящем голоде; сознание интересным образом не имеет такой власти над телом, чтобы отменить диктат тела и чтобы освободить себя от диктата тела, не имеет способов перенаправить его в другой режим, а должно его разрушить, хотя бы частично, выколоть глаза тела, чтобы не видеть соблазнительной еды, или оскопить тело, или умереть задержав дыхание, но пока тело не отменило сознание, остановить дыхание не волей, а закрыв языком дыхательное горло, эта техника самоубийства была известна в древности.

Какой смысл имеет детское упражнение остановки дыхания. Оно ощутимо дает встретиться с этим незнакомцем, телом. Самое долгое и фронтальное преодоление тела, аскеза, всё равно какая, спортивная или монашеская, служит встрече с телом. Аскет ставит задачу абсолютного преодоления тела, встречает абсолютную неприступность, недостижимость, неуправляемость тела и в перспективе аскезы достигает состояния, когда благодать не отменяет природу, природа сливается с благодатью в блаженстве счастья. Афонский старец Силуан (1866–1938, крестьянин Семен Иванович Антонов Тамбовской губернии, богатырского сложения, плотник, военная служба, может выпить три литра водки, на пасху съел омлет из 50 яиц, внебрачная связь с девицей, драка, где он то ли убил, то ли искалечил молодого человека в своей деревне, обращение в девятнадцать лет, на Афоне греческом с 1892 г., в мантию пострижен в 1896 г., в схиму в 1911 г., канонизирован константинопольским патриархатом 26.11.1987, ему принадлежит одно из важных слов XX века, «держи ум во аде и не отчаивайся») после десятилетий титанической борьбы с телом пришел к такому уважению к живому, что случайно без нужды сорвав лист дерева, он грустит, три дня подряд плачет после того как убил автоматическим движением надоедливую муху и плеснул кипятком рассердившись в летучих мышей, которые расплодились в его келье отшельника