Как запретно своевольное толкование в аскезе, так запретно и неследование благодати. Это непростительный единственный смертный грех. Следование тут уже поступок. Отказ от следования, решение не признать что-то благодатью, или недоверие своим силам и решение не идти на риск тоже поступок. Толкование при этом происходит, но не как развертывание значения и смысла, а как решение за и против, да – нет, добро – зло. Так в логике содержание редуцируется к оценке на истинно – ложно. Тут диаметрально противоположное толкованию направление: в аскетической логике не я толкую, а я истолкован на то – не то. Не по образцу, потому что всегда и во мне всё новое, неповторимость «лицетворения» (Л. П. Карсавин), а по критерию предельной высоты, спасенности.
«Потомок», внедряясь в таинственную жизнь Традиции и входя с Отцами в общение, повергает перед ними себя и собственный опыт и от них получает проверку его и истолкование; оказывается ими испытуем, поверяем, толкуем (246).
Толкование идет, как в логике, только на истинно – ложно, то – не то, и критерий и норма – благодать, как блаженство, слава, счастье.
В семантике Традиции «истинность» опыта тесно сближается с его благодатностью и несет онтологическое содержание; естественный же опыт обладает лишь […] истинностью в более слабом смысле эмпирической достоверности (250).
Онтологическая истинность аскетической герменевтики, в нашей терминологии толкования как исполнения, окончательная, и в полноте и в истории, по достижению предельного (спасения). «Спасенный человек не вырывается из всей твари, но твари дóлжно быть спасенной и прославленной вместе с ним»[105].
Здесь […] наибольшее отличие от того, что стало привычным в органоне научного познания. Лишь минимально, в зачаточной и обрывочной форме, присутствует здесь всё то, в чём принято видеть ядро герменевтического подхода: обращенность к языку, методику анализа текста, рефлексию стиля и жанра, природы и структуры дискурса, арсенал способов его дешифровки, идентификацию смысловых уровней… Но в то же время, не менее бесспорно другое: в Традиции налицо отчетливый, ярко выраженный импульс и даже пафос понимания и истолкования. Однако относится он не к тексту, а к опыту; добываемый опыт подвига Традиция стремится сделать осмысленным, проработанным, истолкованным, причем истолкованным […] исчерпывающе, до конца; и лишь таким она соглашается его принять, включить в свой корпус, тезаурус исихастского опыта (252).
Эту богатую тему, логика аскезы и логика как этика у Витгенштейна, вам объявляю и оставляю, хотя почти нельзя оставлять, даже имея в виду нашу тему толкования. Продолжаем только тему толкования. Герменевтика опыта, так Хоружий (252) называет аскетическое понимание.
В обычной постановке герменевтической проблемы… должна была бы ставиться задача о толковании Писания и аскетических текстов. Но в «исихастской ауто-герменевтике» ставится задача иная, задача о толковании нового, живого опыта – и это толкование производится на основе Писания и аскетических текстов. То, что должно быть толкуемым, оказывается здесь толкующим; обычная же герменевтика при этом становится некою герменевтикой второго уровня, второго порядка – задачей о толковании толкующего – и эта задача, по существу, не ставится и не рассматривается всерьез. То же, что возникает как «исихастская ауто-герменевтика», своеобразный комплекс диалогических, холистических, интуитивных принципов истолкования аскетического и мистического опыта, – служит внутренним целям самого опыта (262).
Вы видите, в научной книге Хоружего та же перспектива, что у искусствоведа Зедльмайра, у поэта Седаковой, – исполнение, исполнительская интерпретация. Вардан говорит об антигерменевтике Толстого[106].
Плавного возвращения к Толстому, однако, после красивого разбора исихазма у Хоружего не получится. Дело вот в чём. Процитирую полнее то, что уже зачитывал сегодня из его «К феноменологии аскезы»:
Деятельность подвижника по созданию обустройства Подвига имеет внутреннее сходство с деятельностью ученого-естествоиспытателя и, может быть, еще более – философа-феноменолога. Как и в работе естественника, здесь хотят обеспечить протекание определенного процесса (хотя уже не всецело естественного) в чистоте, без помех. Точно так же обнаруживают, что это протекание затруднено, искажено или прямо невозможно в обычных условиях, «in vivo» – и потому прибегают к осуществлению процесса в специально создаваемых, «лабораторных» условиях, «in vitro». Сфера Подвига – антропологическая лаборатория (77).
Ради Бога, обратите внимание на это суждение сильного ума, который давно думает об аскетике, благодатной практике: это «или прямо невозможно» в обычных условиях. Очень важно это услышать и понять, и запомнить. Лабораторные условия не обязательно монастырь, это может быть всякая устроенная чистота эксперимента, постановка своей биографии, часто удобная для окружающих. Но это не обычные условия.
Теперь посмотрите условия Толстого. Не говоря уже о том, что для него не было образца. Можно сказать, он сам виноват. Ладно, мы имеем право так сказать. Верно, не было. Кто-то скажет: не имея религиозных авторитетов, он зато опирался на народную жизнь, на фольклор. Сборник пословиц, задуманный, он не сделал. Что касается административной роли и административного организационного обеспечения, то институциональные формы, и школу, и участие в местной администрации он бросил.
Вхождение в подробности крестьянского быта вело к такому увязанию, сравнимому с его безнадежным увязанием в семье, что хочется сказать: не делал бы он ничего этого, писал, и начинал новую эпоху русской литературы.
Судите сами. К нему приходят, он сам ходит по дворам. Он безнадежно тонет в отношения с крестьянами, непролазно.
Щекинский мужик. Чахотка. Чох с кровью, пот. Уже 20 лет кровь бросает. Гречиху косил, тянулся за мужиками. Родники. Рубаха мокрая. Пьет, что из носу потечет.
Над женой подшучено. Порчь. Кричит. (Дневник 18.4.1881 // 49, 26)
Щекинская больная с девочкой 3 дня шла до меня […] Старуха переволокская. Сын помер. Двоюродный племянник согнал. Ходит, побирается. Была богата. —
5 странников. Потерял билет. (28.4.1881 // 49, 29)
8 Мая [1881]. Погорелая женщина, мещанка, с ребенком, «мальчик сгорел, муж обгорел». Певучим голосом – причитает, чисто одета, босиком. С лица чиста. (49, 33)
22 Мая [1881]. Вдова с Груманта просила лошади посеять огород. Картошек нет. (49, 38)
Толстой не всегда понимает просителей. То, что кажется ему пьянством, оказывается шатанием от голода, или наоборот. Он видит, что вызывает на себя злобу, тогда как баре, никогда не входящие в дела крестьян, вызывают у них чаще всего зрелищное эстетическое удовольствие, <а> злорадство, направленную злобу – в случае только редкого зверства; а к Толстому – злоба за его добро. Но хуже: его советы, убеждения не принимают, за его высказывания на него доносят властям как на социалиста.
Странник молодой, неженатый мужик, обиделся, когда я сказал ему, что ходить не надо. (24.5.1881 // 49, 40)
Пошел гулять. На горке сидят бабы, старики и ребята с лопатами. Человек 100. Выгнали чинить дорогу. Молодой мужик с бородой бурой с рыжиной, как ордынская овца. На мой вопрос: Зачем? «Нельзя, начальству повиноваться надо. Нынче не праздник. И так бога забыли, в церковь не ходят». – Враждебно. И два принципа – начальству повиноваться, в церковь ходить. (25.5.1881 // 49, 40)
Совсем легко видеть, кем будет такой мужик при новой власти, и как он тогда будет говорить с Толстым, которого уже не защитят царские штыки. Толстой этого не видеть не может. Каждая из этих встреч его задевает, упорядочить свое отношение к просителям он не может. Вот Ефим Жаров, яснополянский крестьянин, он скоро умрет, Толстой будет до своей смерти давать его вдове Наталье и ее детям ежемесячное пособие.
4 Июня [1881]. Солдат в поддевке с медалями, кривой, просит дочь выдать замуж. В ноги.
Анисья Морозова – лошадь обезножила.
Жаров. Злой, нахрапом лезет […]. (49, 43)
Не сказано, дал ли яснополянской крестьянке Морозовой. Не сказано, что просит Жаров. Не сказано, как шел разговор с ним. Ночью явно думал, и на следующий день горечь, но новые встречи:
5 Июня. Вчера уныл и гадок я был. Злился на Жарова и Одоевского.
Баба Городенская. Муж больной. Она вышла за вдовца первого. – От того 2 мальчика. Потом за другого. Пасынок отделился. Сына записали. – Кормится кусочками и сама по миру ходит. – Желтая, запухшая. Сбилась совсем [зачеркнуто: уж не женщина]. (там же)
Этот зачеркнутый приговор показывает, что, как и в отношении своих семейных, Толстой не дает воли своему суждению, заставляет себя видеть в людях божественное. Эта его школа, раз начавшись, уже не кончилась всю жизнь – и если он чего не доделал, должны доделать мы.
9 Июня (1881). Вчера встретил мужика молодого Новосильского из острога за подгребание муки. Пухлый, сладострастный, с красными пятнами, вшивый. Просидел 3 месяца. Расслаб. —
Константин – хлеба нет. Картофель посадил. – Дочь прислал.
Дворовый с женой, противный. Дурачек из Пирова. Жену ищет. —
Из Щекина погорелый солдат с дочерью. (49, 44)
Так что говорить, что он от тягостного вида бездельного богатства отходил душой с крестьянами, не приходится. Как неясно, куда он собственно пошел, оторвавшись от привязки семьи. Куда он пошел.
Пошел к Константину. Он неделю болен, бок, кашель. Теперь разлилась желчь. Курносенк[ов] б[ыл] в желчи. Кондратий умер желчью. Бедняки умирают желчью! «От скуки» умирают.