18 декабря.
Постаралась встать как можно раньше, чтобы поспеть в Сальпетриер; это мне удается с трудом: всю ночь не сплю, заснешь под утро и встаешь всегда поздно.
По обыкновению остановила консьержа:
– Вы к кому?
– Monsieur Lencelet17.
– Прямо, третий корпус направо.
Такой же домик, как и в клинике доктора Raimond’a. Только одна дверь со стеклом, над ней надпись черными буквами: «parloir».
Я отворила. В небольшой комнате сидела молодая женщина в таком же холщовом платье и белом чепце и что-то шила. Должно быть, здесь сиделки носят такую форму, сообразила я и спросила:
– Monsieur Lencelet?18
– Il n’est pas encore arrivé, mademoiselle. Peut-être le trouverez-vous lаbas, à la clinique du docteur Charcot19. – И она указала мне на домик направо.
Эта клиника уже наполнялась народом: больные и студенты собирались. Рыжеволосая кокетливая сиделка, играя глазами, шмыгала из аудитории в комнату, где ждали очереди больные, и обратно.
– S’il vous plaît, madame, – monsienr Lencelet est-il ici?20
– Non, m-lie, peut-être le trouverez-vous au parloir21.
Это начинало походить на игру в прятки.
Очевидно, здесь было столько служащих, что трудно было добиться толку у кого бы то ни было. Я пошла в parloir сказать сиделке, что из клиники Шарко меня послали обратно. В это время высокий старик лет семидесяти, бедно, но чисто одетый, с гладко выбритым лицом, подошел с визитной карточкой в руках.
– Monsieur Lencelet?22
– И вы к нему? Вот видите, барышня тоже ждет. Он еще не пришел.
И заметив на моем лице явное нетерпение, – повторила: «Сходите в клинику Шарко, быть может, он теперь там».
Мы со стариком пошли туда. Опять тот же ответ… Такая прогулка из клиники Шарко в parloir23 и обратно надоела старику. Он устал ждать и ушел. Я оставалась еще с полчаса. Было половина одиннадцатого, столько потерянного времени, так устала, и все напрасно! И эта румынка пишет, что он приходит к 9 часам утра! Как же! очевидно, и не думает являться ранее 11…
Неужели же еще раз идти туда?
А ведь надо… как же быть иначе?
И какое-то злобное горькое чувство шевелилось в душе. Нечто подобное должны переживать и бедняки, ожидающие очереди в приемной богача, когда им вдруг говорят, что приема сегодня не будет. Эх, жизнь, жизнь! И из-за чего же переносить такое унижение?
Все из-за того, что нет сорока франков заплатить за визит на дом к хорошему врачу, и идти к простому – не к профессору – не стоит.
Эта такая упорная болезнь, я чувствую себя так плохо; разве только очень хороший врач может помочь мне…
20 декабря.
Вчера так голова болела, что пролежала целый день.
Сегодня уже не спешила; встала поздно, и в Сальпетриер пошла только к одиннадцати часам… Сиделка в parloir’e24 набросилась на меня с фамильярным упреком: – А вы тогда только что ушли – и пришел monsieur Lencelet. Вы столько ждали, – не хотели подождать еще немного!
Еще немного! Да что же эти люди воображают, что мы созданы для врачей, и если нам надо их видеть – так хоть умри, дожидаясь?
Но я благоразумно воздержалась высказать эти мысли вслух и спросила только:
– А теперь он здесь?
– Oui, mademoiselle… tenez le voici, il vient par là…25
Она показала на двух мужчин, выходивших на двор, из которых один был в белом, а другой – в черном пальто и шляпе. Они прошли мимо ворот и куда-то исчезли.
– Ну вот он и ушел, и опять неудача, – с отчаянием подумала я.
Но сиделка в порыве усердия была до крайности внимательна и любезна. Видя мое растерянное лицо, она обняла меня за талию и повела к воротам.
В эту минуту двое мужчин опять показались на дворе.
– Tenez, celui-là en blanc – c’est monsieur Lencelet…26 – тыкала она пальцем по направлению к нему. Мне стало смешно и неловко: эта женщина обращалась со мной уже чересчур по-детски.
– Merci bien, madame, maintenant je le trouverai toute seule27.
Но сиделка все-таки подвела меня к нему.
– Le voici, mademoiselle28, – и ушла, очевидно, очень довольная собой.
– Monsieur, j’ai une lettre pour vous29, – робко сказала я, опустив голову и подавая ему письмо.
– Merci, mademoiselle30, – серьезно сказал он, принимая письмо.
Это показалось мне излишней вежливостью. К чему? Ведь он должен был мне оказать услугу, и уж никак не ему надо было благодарить меня. Он внимательно прочел письмо до конца.
– On m’a dit que vous êtes déjà venue pour me voir?31
– Oui, monsieur32.
Он извинился; в свою очередь, я из вежливости сказала, что это лишнее, так как он не виноват, если неверно указали часы пребывания его в больнице.
Он подошел к дверям клиники Шарко, заглянул в аудиторию. Там никого не было. Лекция кончилась, и только стулья, стоявшие в разных направлениях, напоминали о том, что всего несколько минут тому назад она была полна веселой, деятельной учащейся молодежью.
– Войдите сюда, mademoiselle.
Большая комната, вся увешанная по стенам изображениями больных женщин в разных позах, с обнаженными руками и плечами, с распущенными волосами – казалось – производила впечатление чего-то таинственного и страшного. Он указал мне стул около письменного стола и сел сам.
Я дрожала, не смея поднять глаз.
Обстановка комнаты давила меня.
– Откуда вы? Давно приехали в Париж? Чем занимаетесь? Давно вы больны?
На все это я могла ответить, так как язык был обыкновенный разговорный. Но когда вопросы перешли на чисто медицинскую почву, – я понимала уже с трудом, о чем он спрашивает. Внимание напрягалось до последней степени, в виски стучало.
– Сколько часов в день вы занимаетесь? – спросил он, покончив с чисто медицинскими вопросами, на которые я отвечала отрицательно, так как у меня нет никаких болезней. Мне было страшно больно отвечать, что не могу совершенно заниматься умственным трудом. И одно мучительное опасение всегда приходило в голову – а что, если такое состояние является предвестником потери умственных способностей? Что, если я сойду с ума?
На такой вопрос – петербургские знаменитости, снисходительно улыбаясь, как глупости больного ребенка – всегда отвечали: вот фантазия! да это у вас просто переутомление… отдохните недельки две-три в деревне – и все пройдет… Но если такое состояние делает из меня ни к чему не пригодное существо, – та же мысль инстинктивно пришла в голову, и я высказала ее вслух.
– Ну, за это вам вовсе нечего опасаться, – отвечал он тоном, не допускавшим никакого возражения. – Видите ли, жизнь в Париже слишком сложна, сюда надо приезжать уже вполне сложившимся человеком, лет 25–28.
– Но мне уже двадцать пять лет.
– Ce n’est pas possible de vous donner autant!33 – сказал он тоном самого искреннего удивления.
Мне было не до смеха, чтобы улыбнуться на это восклицание.
Однако это вечное людское недоумение становится, наконец, смешно. Я росла под общий говор сожалений о своей «старообразности». И вдруг, начиная с 17 лет – точно застыла на этом возрасте, и теперь мне самое большее дают 21 год.
«Маленькая собачка до старости щенок!» – хотелось мне ему ответить насмешливой русской пословицей, да не знала, как перевести по-французски «щенок». И ограничилась тем, что устало возразила: – Très possible, monsieur, – pourquoi pas!34 Я слишком горда, слишком привыкла скрывать от людей свое состояние, – даже разговор с врачом казался унижением.
И я страдала от этого допроса, как раненые, когда исследуют их раны.
Наконец, он перестал спрашивать и замолчал, что-то соображая.
– В том состоянии, в каком вы находитесь теперь, вам лучше всего вернуться домой, в свою семью. Il voudrait mieux pour vous de retourner dans votre famille…35
Эти слова точно ножом резнули по сердцу.
– Ah, ma famille!36 – вскрикнула я и… не помню ясно, что было дальше. Перед глазами все завертелось, в ушах зазвенело, – и я зарыдала горько, отчаянно, неудержимо.
«Ne vous faites pas du mal, ne vous faites pas du mal»37 – смутно, точно откуда-то из-за стены слышала я и не понимала.
Все, что до этой минуты еще поддерживало меня, вся гордость, вся сдержанность – рухнули, как карточный домик, от этих слов – таких простых, таких естественных, но и таких ужасных.
Зачем он сказал мне об этом, зачем напомнил?
«Ne vous faites pas du mal, ne vous faites pas du mal»…
Но я не могла.
Когда я, наконец, опомнилась и могла справиться с собой – я чувствовала себя совершенно разбитой. Мне даже как-то не было стыдно, что вдруг позволила себе выказать такую слабость, плакала как ребенок перед чужим человеком. Мне было как-то все равно, хотя по привычке, годами воспитанной, я сказала не своим, а точно чужим голосом традиционное – Je vous demande pardon, monsieur38. A потом опираясь на спинку стула, закрыла лицо руками и молчала… страшная усталость охватила меня. Он заговорил:
– Видите ли, вы больны не физически, а нравственно… vous êtes malade moralement39. Вам не надо жить одной… непременно надо иметь около себя кого-нибудь, кто мог бы заботиться о вас – развлекать. Вам необходимо иметь знакомых. – C’est vrai qu’а Paris on vit d’une façon très-très retirée40, – тут же оговорился он.
– Я дам вам лекарство, но при том образе жизни, какой вы ведете сейчас – при таких условиях – вам трудно вылечиться. Одни лекарства не помогут.
Я сидела неподвижно и молчала.
И как бы поняв всю жестокость своего приговора, он спросил:
– Où demeurez-vous? Je vais vous envoyer une personne… une dame pour vous distraire41.
«Мне никого не надо», – хотела я сказать.
Вся моя гордость возмутилась, но страшная физическая слабость мешала мне двинуть пальцем, не то что с достоинством выпрямиться. И я машинально отвечала: