15 января.
Чтобы хоть немножко развлечься, пошла к Сорель.
Она живет недалеко от Observatoire, прекрасный тихий квартал, близко от Люксембургского сада. Я поднялась во второй этаж тихой улицы Leverrier – она сама отворила дверь.
– А, очень-очень рада! – все так же приветливо улыбаясь, заговорила Сорель, вводя меня в небольшой изящно меблированный салон. – Садитесь, поговорим. Мужа нет дома, и я одна.
Я с любопытством осмотрелась кругом. Ведь я была в первый раз в парижской квартире. Большие окна сверху донизу покрыты кружевными занавесками; мягкие диваны и стулья; ковры на полу – очевидно, чтобы было теплее зимою. Все просто и вместе с тем изящно. И сама Сорель в элегантном парижском туалете казалась еще красивее, чем прежде.
Она подложила дров в камин и жестом пригласила меня сесть к огню.
– Ну, как вы поживаете? занимаетесь? А мне так вот некогда пока, нынешний год кормлю свою девочку.
– Сколько ей месяцев? – спросила я.
– Пять. Она теперь спит, и я не могу вам показать ее. А-а-х, как я устала! Сегодня ночью она была нездорова и плакала… я до шести часов не спала…
Сорель устало потянулась в кресле… но все лицо ее освещалось улыбкой полного, безмятежного счастья. И она начала рассказывать мне о том, как встретилась с мужем, как вышла замуж. И среди ее оживленного рассказа раздался звонок, и в комнату вошел красивый брюнет с матовым лицом и чудными темными глазами.
– Мой муж, – представила его Сорель, и невольная нотка счастливой гордости прозвучала в ее голосе.
И было чем гордиться. За такого пошла бы всякая женщина. Кроме красоты, в его лице, манерах, тоне голоса было что-то неотразимо привлекательное, простое, – что-то напоминающее русского интеллигента из южан.
– Очень рад с вами познакомиться mademoiselle; жена уже говорила о встрече с вами. Надеюсь, вы будете бывать у нас так, запросто, – не правда ли? А меня вы сейчас извините… Я зашел только на минутку. Где бумаги по делу Голье? Там, на письменном столе лежат? – обратился он к жене.
– Да, там. Так ты к обеду вернешься?
– Да. До свиданья, – протянул он мне руку и быстро прошел в кабинет.
– Извините, я сейчас вернусь, – сказала Сорель, уходя за ним. Я осталась одна в гостиной.
Эта пара действительно могла считаться исключительной.
Они сошлись с двух концов Европы в Парижском университете, оба одних лет, оба южане; оба красавцы, талантливые, интеллигентные писатели-социалисты. Они точно созданы друг для друга, и всякий, кто их видит – невольно поражается таким счастливым совпадением обстоятельств. Точно судьба, создавая столько несчастных браков, решилась вдруг сделать человеку подарок – соединить мужчину и женщину, в которых бездна всяких достоинств, начиная с внешности. Счастливы те, на чью долю выпало быть таким подарком!
Я так задумалась, что и не заметила, как вошла Сорель.
– Нельзя говорить хорошо о своем муже, но я, право, скажу, что это редкий человек. Он такой идеалист, никогда не идет на компромиссы с совестью… Вот сейчас, например, куда он пошел, как вы думаете? К одному депутату, хлопотать по делу рабочего… Или, например, ему предлагают выставить на будущую сессию свою кандидатуру в Валэ. Но он отказывается: из принципа не ставит свою кандидатуру там, где уже есть другой кандидат-социалист – для единства партии. Нет, право, другого такого нет…
И Сорель заговорила о своей девочке, как она растет, как она думает воспитать ее… Она говорила, время летело; я просидела часов около двух… И за все это время Сорель ни разу не спросила обо мне, как мне живется, что я делаю… Точно только у нее есть жизнь, а у меня ее нет.
Да, это и правда, в сущности – есть ли у меня жизнь! Она так поглощена своим личным счастьем, что ей, в сущности, ни до кого дела нет…
20 января.
Это состояние становится невыносимо. Пойду опять туда, в Сальпетриер, к одиннадцати часам.
И консьерж, как цербер, охраняющий вход, остановил:
– Кого вам?
– Monsieur Lencelet.
– Bâtiment С.55, первый этаж, зало направо.
Я прошла на третий двор, поднялась по грязной лестнице, отворила дверь направо и… к величайшему своему удивлению, очутилась прямо в палате. Каким образом в такое холодное время года больные не простужаются от притока воздуха прямо с улицы – уму непостижимо.
Большая палата была вся выкрашена голубовато-серой краской; белые постели, высокие, выше, чем у нас, с отдернутыми занавесками – были все заняты больными. У меня защемило сердце при виде этих несчастных женщин. Хорошенькие и некрасивые, молодые и старые – но все лишенные разума – они сидели, читали, вязали, тихо разговаривали, а некоторые просто лежали, неподвижно, тупо смотря в потолок.
Тихо и плавно двигаясь, точно неся осторожно на голове свой черный тюлевый чепчик с лентами, подошла ко мне надзирательница.
– Подождите немного, monsieur Lencelet сейчас придет;
Я села у стола и развернула газету. Вся обстановка и вид этих несчастных угнетающе действовали на меня, и я не смела поднять глаз от газеты. И когда я решилась, наконец, посмотреть – увидела, что надзирательница ходила с ним по палате.
Они медленно переходили от одной постели к другой; по мере того, как кончался обход и оба они приближались к столу у дверей, – обрывки фраз явственно долетали до меня.
На первой от дверей кровати лежала пожилая женщина, которая, едва увидела его, горько заплакала и стала на что-то жаловаться.
Я прислушивалась напрасно. Ничего нельзя было расслышать сквозь рыдания. Он что-то сказал ей; больная отрицательно покачала головой и расплакалась еще больше.
Мне вспомнилась, как Бабишева поражалась грубостью здешних врачей в госпиталях, – и стало страшно: что, если он, выведенный из терпения этой бесконечной жалобой, – вдруг резко и грубо оборвет ее.
Я чувствовала, что если только он так сделает – уйду сейчас же и никогда более не обращусь к нему.
Но нет… женщина все рыдала, а он все стоял перед ней, тихо и ласково говоря ей что-то.
– Tranquillisez-vous… cherchez la guérison en vous-même…56 – удалось услышать. Наконец, больная успокоилась, подняла голову, вытерла слезы.
Он сказал несколько слов надзирательнице и подошел к столу.
– Bonjour, mademoiselle. Comment allez-vous? Je suis а vous tout de suite, attendez-moi un moment, je vous prie57.
Надзирательница положила на стол целую кипу каких-то листочков, и он быстро начал подписывать их один за другим.
– Ну, теперь я к вашим услугам, – сказал он, подписав последний листок. – Пойдемте за мной.
Мы вышли опять на тот же двор, где я встретила его в первый раз. Он пошел было в ту же клинику Шарко, но скоро вернулся.
– Эта комната занята. Пойдемте в другую.
В том же домике сзади была дверь с надписью: «cabinet du médecin»58.
Он заглянул туда: – Здесь свободно. Войдите.
Кабинет – немного темноватый – был обставлен просто и уютно; топился камин, на нем мерно тикали черные часы.
– Vous n’allez pas mieux, mademoiselle?59
– Non, monsieur60, – тихо ответила я.
– Вы ходите сюда на электризацию? Не хотите ли я дам письмо в госпиталь Брока? Это гораздо ближе к вам, и удобнее ходить…
– Merci, monsieur…61
– Voyons…62 Вы все в том же состоянии! Не занимаетесь? не ходите на лекции?
– Нет… Я совершенно не в состоянии работать… Я потеряла все свои умственные способности…
– Ну, это вздор, – с живостью перебил он меня тоном, не допускавшим возражения. – Вы просто находитесь в угнетенном настроении… Вам надо выйти из этого состояния.
– А так как я не могу, то… не надо жить…
– Я ожидал, что вы это скажете. Вы, славянская раса, слишком чувствительны, мистичны, скажу даже – иногда слишком экзальтированы. К чему думать о самоубийстве? Ведь вы вовсе не так безнадежно больны. Вам надо справиться с собою – и только. Чтобы жить в этом мире, надо иметь цель. Какая ваша цель?
– Какая цель? – повторила я. И машинально, как заученный урок, проговорила:
– Я поступила на юридический факультет, чтобы открыть женщине новую дорогу… чтобы потом добиваться ее юридического уравнения с мужчиной… чтобы ее допустили к адвокатуре…
– Вы хотите посвятить свою жизнь защите интересов женщины? Хорошо. Так вот и сосредоточьте ваши силы и постарайтесь овладеть собою, чтобы потом быть в состоянии работать.
– Но я не могу, не могу… у меня нет сил, эта беспрерывная головная боль измучила меня совершенно… Лучше умереть… – И голос мой дрогнул и оборвался.
– Voyons. Выкиньте эти мысли из головы, успокойтесь.
Но ужасное воспоминание снова как призрак встало предо мною, и я сказала, рыдая:
– Но… если вы… в своей жизни сделали ошибку… разбили жизнь человека… что тогда?
– Что вы сделали? Какую ошибку? скажите мне… вы смело можете довериться врачу…
– Не спрашивайте меня об этом, monsieur, я не скажу… не могу…
– On peut tout dire au médecin63.
Как ни была я взволнована – все же мне показалось, что в его тоне прозвучало что-то холодное: этим вопросом, точно анатомическим ножом – он хотел вскрыть мою душу…
– Ah, non… non…
И вся охваченная тяжелыми воспоминаниями, я зарыдала, и все былое встало с такой же ясностью, как будто это случилось вчера.
– Скажите, скажите мне, mademoiselle, – настойчиво повторял он. Голова у меня закружилась…
– Ну, да, ошибка! и за эту ошибку отдана жизнь моей сестры! слушайте, слушайте, monsieur… Это было шесть лет тому назад. Мы были так молоды, совсем еще дети… Мы сироты, отца у нас нет, мать – деспотка – держала нас взаперти, мы совсем не знали мужского общества. Он давал уроки братьям и влюбился в мою младшую сестру… Та сначала его не любила… Тогда он устроил целую драму: признался мне в любви, а потом написал сестре письмо, что он солгал, что он клеветал на себя нарочно, с отчаяния, что он с ума сходит от любви к ней… Я так была занята мыслью поступить на курсы, читала, занималась целыми днями, только и ждала совершеннолетия, чтобы уехать в Петербург; сестре тоже хотелось учиться, а она на два года моложе меня… Так он притвор