Дневники русской женщины — страница 107 из 145

– Я сестра воспитанника вашей гимназии… Он переведен сюда два года назад. У него вышли неприятности с воспитателем. Мать наша очень больна и послала меня узнать, в чем дело.

Улыбка бесконечного снисхождения промелькнула на губах педагога.

– И вы из-за этого приехали сюда? о, помилуйте, стоило беспокоиться!

– Но брат писал такие письма… мы перепугались… – Он улыбнулся еще ласковее и снисходительнее. Чего, мол, вы там перепугались… Это просто так, ничего, – не бойтесь.

– Да-да, есть грешки за вашим братцем. Знаю я его историю… Впрочем, его поведение и учение теперь стало несравненно лучше. Все эти четверти у него за поведение пять, пять, повторил он многозначительно и с ударением.

– Можно надеяться, что он кончит курс?

По лицу педагога проскользнула нечто неуловимое. Он, очевидно, соображал – что сказать: не очень обнадежить, чтобы я, пожалуй, не передала брату и чтобы тот не «зазнался», – и в то же время не хотел ответить отрицательно, чтобы не очень противоречить тому, что сам же сказал об успехах брата.

Поэтому он дипломатично заметил:

– Это теперь вполне от него зависит: если дело будет обстоять так же, как теперь – кончит, если нет – пусть на себя пеняет. Вы думаете – легко справляться с подобными натурами?

«Да что вы делаете, чтобы справляться с ними?» – хотелось мне поставить вопрос прямо и откровенно, но зная, как строго охраняются тайны чиновно-педагогической лаборатории – благоразумно удержалась. И поэтому сочувственно поддакнула.

– О, да, – я это вполне понимаю. – Это польстило инспектору.

– Поговорите с Никаноровым. Что у него вышло с вашим братом – мне неизвестно, только можете быть спокойны, на его перевод в седьмой класс это не будет иметь влияния. Частные отношения воспитателей с воспитанниками вне стен гимназии нас не касаются, – проговорил он тоном великодушного благородства и посмотрел на меня, как бы желая узнать – в состоянии ли я понять и оценить эту новую струю свежих воззрений, привезенных из столицы в провинциальное болото.

– Такое беспристрастие делает вам честь… это здесь такая редкость, такая новость… – спешила я попасть ему в тон.

Педагог был очарован и растаял окончательно.

– Что поделаешь… Стараемся по мере сил… Поговорите, поговорите сами с Никаноровым. И знаете, я бы советовал вам взять домой брата… теперь он и Ярославскую гимназию кончит…

– К сожалению, это невозможно – у него в гимназии уже установилась очень скверная репутация… – Мне хотелось скрыть от этого человека наши тяжелые семейные обстоятельства.

– Ну вот, полноте, какая там репутация! Ведь он ушел оттуда из 4-го класса, вернется в седьмой… Факт говорит сам за себя и сразу создаст ему лучшую репутацию.

– Но есть и некоторые семейные обстоятельства. Мать очень больна, у нее неизлечимая болезнь, ей нужно спокойствие, а брат своим резким характером и выходками будет ее раздражать; вы можете понять, что мальчики ничего не смыслят в женских болезнях, – объясняла я, внутренне страдая от того, как мало было чутья у этого человека. Не могла же я сказать ему всю правду: что брат с детства был нелюбимый сын, и его от природы далеко не кроткий характер немало способствовал тому, что мать в конце концов возненавидела его и рада была отделаться, бросить в другой город, как только увидела, что он плохо идет в яр. гимназии.

– М-м… Но отчего же у него такие отношения с матерью? – бесцеремонно продолжал педагог свой мучительный вопрос.

– Очень понятно. Вот вы – и то говорите, что с ним трудно справляться, а для него вы чужие; со своими же он стесняется еще меньше. Все это очень тяжело, очень неприятно, но что же поделаешь… разные бывают натуры.

– Да, разные, разные, – сочувственно вздохнул инспектор и встал, протягивая руку.

– До свиданья. Так переговорите же с Никаноровым и успокойте вашу матушку. Честь имею кланяться.

Я поехала к Никанорову. Это человек добрый и умный, – пишет по педагогическим вопросам, прекрасный отец семейства и очень тактичен… даже чересчур. Брат живет у него уже второй год. Никаноров встретил меня по обыкновению ласково и сдержанно. После неизбежного разговора о загранице я перешла к щекотливому вопросу о брате.

– Не знаю, не знаю – он недоволен житьем у меня, это очевидно. Нервен, озлоблен – на что – не понимаю. Положим, он переживает теперь такой возраст… В декабре он был болен и страшно испугался, я тоже.

– Что с ним было?!

– Этого я вам не скажу… вы все-таки девушка.

И сколько я ни упрашивала Никанорова отбросить в сторону предрассудки и говорить со мной так же свободно, как если бы я была медичка – он стоял на своем.

– Нет, не скажу… Все-таки вы девушка. Я писал вашей матери.

Ну, напрасно; такой матери все равно незачем писать, с досадой подумала я. И сколько мы ни говорили – я никак не могла понять причины неудовольствия брата. Никаноров пожимал плечами, беспомощно разводил руками с видом угнетенной невинности: видите сами, как трудно с таким характером. И так как брат платит ему за пансион довольно высокую плату – то я ясно увидела его тактику. Ему не хотелось самому ничего говорить против брата, как выгодного пансионера, и в то же время он не хотел показать этого мне. Поэтому он избрал позицию среднюю: все сваливал на брата, на его капризы, оставаясь сам в стороне. Я была в очень затруднительном положении, – и кто прав, кто виноват – становилось невозможно разобрать.

– Скоро придет из гимназии ваш брат. Поговорите с ним сами, – сказал, наконец, Никаноров, провожая меня в его комнату.

Ждать пришлось недолго. Высокий юноша с ранцем на спине вошел и небрежно швырнул его в угол.

– А-а, – протянул он, увидев меня.

Я радостно бросилась к нему на шею. Как-никак – а все-таки очень люблю этого юношу, который причинил мне столько горя и хлопот.

– Шура, милый, здравствуй, я…

Он высвободился сильным жестом из моих объятий, передернул плечами и сел.

– Без неясностей, пожалуйста. Из дому? Маменька послала разбирать мои дела с Никаноровым?

Он расставил ноги, уперся руками в колено и смотрел на меня в упор. Серая гимназическая куртка оттеняла его свежее, миловидное лицо, которому не хватало правильности линий.

Голубые глаза сверкнули из-под тонких черных бровей.

– Так вот мой ответ: убирайся отсюда с чем и пришла!

Я пробовала успокоить его, уверить, что и не думаю вмешиваться в его дела, что только исполняю поручение.

– Ну хорошо, я скажу, – сказал, наконец, брат, и вдруг заговорил патетическим тоном:

– Живу я у Никанорова уже второй год, и он обращается со мною точно с чужим. Мне так тяжело. Поэтому я хочу бросить его и уйти к другому. Я не хочу у него жить. Нельзя сказать, что мы поссорились, но мы и не сходились.

Я знаю, что Никаноров строг и не одобряет увлечения брата театром. Поэтому надо было проверить, насколько брат искренен и не играет ли ловкой комедии, чтобы перейти на житье к другому, более снисходительному воспитателю.

– Шура, милый, – но если тебе так тяжело живется – отчего ты не напишешь мне? ведь ты знаешь, что я всегда готова помочь тебе, чем могу.

– Я тебе еще прошлым летом сказал, что не хочу с тобой иметь дела – раз навсегда. Ты мне не сестра.

– Так ты еще помнишь эту глупую ссору? Пора бы забыть, я уже, право, успела даже забыть, в чем дело, – с удивлением сказала я.

– Она забыла! скажите пожалуйста! Рылась в моих бумагах, читала мою драму, – и потом еще смеет уверять, что забыла! – вскричал брат тоном прокурора, уличающего преступника. Он был наивно убежден, что всякая мелочь всю жизнь важна и ее необходимо помнить. Ему и в голову не приходило, что в Париже в университете – можно было забыть об его тетрадках.

– Шура, да ведь я тогда же сказала тебе, что перерыла твой ящик по ошибке, – никакой твоей там драмы не читала и не видала…

– Врешь!

– Шура?!

– Врешь, подлая лгунья! Нечего выворачиваться. Как я тебе сказал – ты мне больше не сестра – так и будет. И ни ты, ни твоя заграничная жизнь меня не интересуют и дела мне до тебя никакого нет.

Я совсем растерялась. Эта сухость и грубость натуры, сказывавшиеся в нем с детства, – к восемнадцати годам только развились. Напрасно старалась я доказать ему, что это глупо, что я неспособна на нечестные поступки, приводила в доказательство любовь и уважение, которыми пользовалась на курсах.

Брат был непоколебим.

– Ну, как хочешь, – сказала я, наконец, – я не стану насильно навязывать тебе братских чувств. Но раз мать меня послала узнать о тебе – надо же сказать ей что-нибудь.

– Можешь передать ей, что я решил гимназию кончить, я теперь пришел к этому убеждению, – со снисходительною важностью произнес брат.

Он пришел к этому убеждению только в восемнадцать лет, после девятилетней борьбы с учащим персоналом двух гимназий, кое-как, правдами и неправдами добравшись до шестого класса.

– Наконец-то!

Брат не понял сарказма моего тона. И весь преисполненный важности от природы ограниченного человека, нахватавшегося «верхушек», продолжал:

– Я готовлюсь к сцене или к опере, еще не знаю куда. У меня, говорят, прекрасный баритон. Но в императорское театральное училище, если без среднего образования, надо держать конкурсный экзамен. А мне не выдержать. Так уж лучше гимназию кончу. Так маме и передай. Пусть она не беспокоится.

– Хорошо. Передам.

– Ну а теперь – и разговаривать больше не о чем. Можете отправляться.

Эта дерзость, это самодовольство, самоуверенность ограниченного ума – до глубины души возмутили меня. И мне захотелось доказать ему, что, в сущности, он сам не прав, что вся его жизнь построена на несправедливости закона.

– Ты обвиняешь меня в нечестности, а честен ли ты сам?! Подумай только: мы, сестры, получили наследство после отца только седьмую часть, тогда как ты и брат Володя – все остальное. Ты можешь учиться и платить дорого за пансион только потому, что у тебя денег вдвое больше нашего, тогда как мы, сестры – как учились? и где? – По самым дешевым ценам, без новых языков. На что ты тратишь свои проценты? На театры, на извозчиков… тогда как я в Париже едва свожу концы с концами, и все-таки мне не хватит годового дохода, беру из капитала. А ведь мы дети одного отца. Вот ты и подумай – раз ты спокойно пользуешься своими деньгами, которые дал тебе устаревший закон о правах наследства, – честен ли, справедлив ли ты сам?