Дневники русской женщины — страница 120 из 145

– Неприятно это… работать… Ну, вот, – копаю, копаю, – скоро ли кончу, скорее писать пойду.

Мне хотелось доказать ему, что еще неизвестно, насколько талантливы, полезны будут его ученые труды, а что хорошо вскопанная им гряда будет полезна – это вне сомнений, и поэтому он не имеет никакого нравственного права так относиться к тому роду труда, которым живут миллионы людей…

Он выслушал меня со снисходительным вниманием, потом повторил:

– А все-таки не люблю этой работы… то ли дело сидеть за письменным столом.

Я внимательно посмотрела на его голову, правда большую, с сильно развитым лбом, но далеко не с тем выражением, которое отличает людей, открывающих миру новые горизонты.

И я подумала про себя: «да, то ли дело – сидеть за письменным столом и писать одну из тех только полезных книг, каких наш век оставит последующему целое море; надрывать этим свое здоровье и презирать – необходимый первичный труд человечества… логика!»

Но ничего не сказала. А он не говорил больше ни слова, и едва в обычный час вдали показалась фигура его знакомой – бросил лопату и поспешно пошел за ней.

Мой «хозяин» – всех симпатичнее. В нем есть та непосредственная доброта, сердечность – какая, увы! теперь все реже и реже встречается в людях.

Как бывший офицер, он, конечно, не отличается всесторонним образованием, но в нем чувствуется природный ум с большим тактом сердца. И поэтому мы часто и подолгу беседуем на разные темы; мне нравится в нем та простота, с которой он исполняет самые черные работы – он, не верящий ни во что, буквально, своим личным поведением доказывает изречение, «иже хощет быть первый между вами да будет всем слуга»…

На днях мы всей компанией катались на велосипедах. Я ехала с ним рядом. Разговор зашел о жизни, браке, любви и проч.

– Любили ли вы когда-нибудь? – вдруг спросил он.

Неужели я так сразу, просто, в болтовне и скажу ему то, в чем себе едва смею признаваться?

– Никогда, – смело солгала я.

– Сколько вам лет?

– На днях исполнилось двадцать шесть…

– Не может быть! – воскликнул он, пораженный.

– Отчего же нет? – продолжала я лгать и крепче нажала педали… Мы выезжали из лесу, и дорога шла как раз под гору. Велосипед покатился со страшной быстротой. А когда он догнал, наконец, меня, я уже сидела внизу на поляне – в обществе остальных спутников, и разговор перешел на другие темы.


9 сентября, понедельник.

Я все присматриваюсь к этим людям и чего-то жду от них… Жду, чтобы они встали ко мне ближе, поняли бы, насколько нужны, необходимы мне нравственная поддержка и участье.

Но нет… каждый из них слишком занят своими делами. Все, за исключением «хозяина», относятся просто, вежливо, но в сущности безлично… И я чувствую, что невидимая стена отделяет меня от них, перешагнуть которую невозможно…

Я начинаю приходить к заключению, что никакая проповедь любви не в силах изменить природы человека. Если он рожден добрым, обладает от природы чутким сердцем – он будет разливать кругом себя «свет добра» бессознательно, независимо от своего мировоззрения. Если же нет этого природного дара – напрасно все. Можно быть толстовцем, духобором, штундистом, можно проповедовать какие угодно реформаторские религиозные идеи и… остаться в сущности человеком весьма посредственного сердца.

Потому что, как есть великие, средние и малые умы – так и сердца.

Человечеству одинаково нужны и те и другие.

Характерно, что близкий друг нашего великого писателя обладает этим «добрым сердцем» отнюдь не более, чем другие обыкновенные люди.


Сейчас видно, что он пришел к своим убеждениям сначала головой и уже потом сделал себя таким, каким он воображает, что должен быть.

Однообразно, точно заученно-спокойный тон голоса, одинаковый со всеми; а в жизни, в привычках – остался тем же барином-аристократом, каким был и раньше.

Он пишет книги по-русски, по-английски, принимает посетителей, упростил до крайности внешнюю обстановку, всюду вместо дорогих письменных стоят столы простые, не крашенные, а весь его большой дом держится неустанной работой мужика, беглого солдата Мокея.

– Что бы мы стали без него делать! – с комическим отчаянием восклицает он. – Мы точно щедринские генералы на необитаемом острове!

А Мокей, копая со мной картошку, жалуется, что очень трудно жить:

– Работы много, вертишься-вертишься день-деньской без устали, то туды, то сюды, а нет того, чтобы для себя, значит, свободного времени.

В сознании этого мужичка встает неясная мысль необходимости регулировать его работу.

Я предпочитаю мою миссис Джонсон, гостиная которой обставлена элегантно, но которая сама моет полы, стирает белье и делает все это совершенно просто, без всяких нравственных проповедей, потому что с детства привыкла к труду.

Сколько раз хотелось мне сказать ему: откажитесь от прислуги, работа которой обеспечивает ваш досуг, который вы употребляете на писания, издания, приемы, разговоры, споры и т. д.

А то между словом и делом лежит такая пропасть, такое противоречие, что глухое раздражение так и поднимается во мне.

Но вспоминаю изречение: «легче верблюду сквозь игольные уши пройти, нежели богатому войти в царствие Божие»…

Бесполезно, значит, говорить!

На днях рубили капусту под окнами его кабинета. Он высунулся и спрашивает:

– Что это такое?

– Капусту рубим, – отвечала горничная.

– А-а-а! – снисходительно удивился он.

Я остолбенела. И этот человек, прожив столько лет в деревне, бывший гласный земства, столько раз приезжавший в Ясную Поляну – демократ, – не видал никогда, как рубят капусту!

А великий писатель сам тачал сапоги и клал печи…

В том и разница между гениальным и обыкновенным человеком, что тот раз пришел к известному убеждению – старается провести его прямо и цельно, – его богатая натура способна обнять и проникнуть все стороны жизни.

Не знает великий писатель земли русской, что он один из тех избранных, которые всегда и во все времена являлись как бы для того, чтобы показать миру, до какой нравственной высоты может подняться человек. И всегда они находят себе последователей, которые отстоят от них далеко; друзей – несравненно ниже себя. Потому что они выше остального человечества и не должны быть окруженными равными себе…

Удел величия – одиночество.

И они как бы искупают этим то, что им дано более, чем другим. Мое разочарование глубоко, больно и… обидно…


11 сентября, среда.

В Barnemonth’e живет семья петербургского журналиста Дервальда, берлинского корреспондента газеты «Слово»; несмотря на свою немецкую фамилию – это чистейший русак, со славной физиономией, в которой виден ум с хитростью и безобидной насмешкой. Он поселил свою семью здесь, в этом курорте, находя, что не стоит таскать ее за собой всюду, куда пошлет его редакция, и приезжает к ней на время вакаций.

Время от времени он заглядывает сюда. Заводятся бесконечные русские споры, любимые споры нашего времени – о марксизме и народничестве, о фабрике и общине и т. д.

Я с интересом наблюдаю их.

Мужчины любят уверять, что женщины болтливы. Это не верно. Они сами ужасно любят говорить и себя слушать.

Женщине трудно, почти невозможно переспорить их. Говорят и кричат все зараз.

Я не глупее и образована не хуже любого интеллигента. И, однако, когда вчера вечером приехал Дервальд и завязался один из этих бесконечных споров – и я попробовала вставить свое замечание – на меня посмотрели с каким-то снисходительным удивлением. Как мол, – неужели и она суется?

Я вообще мало говорю и в этот вечер к тому же занималась хозяйством – разливала чай, мыла чашки. И они, эти сильные мужчины, находили совершенно естественным, что пока они кричали, спорили и говорили прекрасные слова о слабых, угнетенных – на них работали именно слабые: я мыла чашки, перетирала их, разливала чай, а внизу, утомленная дневною работою, дремала женская прислуга и тихонько роптала.

– То ли дело у англичан! Там дольше десяти часов вечера никакая прислуга работать не станет. А у нас – то и дело гости. Сколько посуды лишней перемоешь, сколько раз в день чай подашь… вертишься, вертишься целый день, а тут еще нельзя и спать лечь – дожидайся, когда гости уедут, – тихо говорила бледная, грустная Дуняша.

– Что и говорить! Ох, слыхала я эти ихние споры: мужик, община, фабрика, капитализм и всякие такие слова. И все это – болтовня одна, по-нашему, а по-ихнему это называется «чуткие люди»… – сказала ее сестра Лидия, высокая, стройная блондинка с интеллигентным лицом.

Я, наконец, перемыла всю посуду и принесла ее в кухню.

– Спасибо вам, по крайней мере, нам полегче: скорее спать ляжем, – сказали сестры.

И я весь этот вечер испытывала какое-то своеобразное наслаждение от сознания того, что вот мне, интеллигентной женщине, и двух слов вставить в разговор не дают, а я все-таки смиренно прислуживаю им, и они находят это вполне естественным, а сами спорят, без конца спорят… и каждый из них воображает, что открыл истину и один владеет ею…

И вспомнились мне слова грустного скептика Анатоля Франса: «Soyons humbles. Ne nous croyons pas excellents, car nous ne le sommes pas. En nous regardant nous-memes-découvrons notre véritable figure qui est rude et violente comme celle de nos pères et puis que nous avons sur eux l’avantage d’une plus longue tradition connaissons du moins la suite et la continuité de notre ignorance».

Будем смиренны, будем смиренны!

Этого именно не хватает всем проповедникам… Или забыли они, что в конце концов – все сводится к одному: «nescimus»163.


13 сентября, пятница.

Вчера прихожу в кухню, – а за столом сидит Николай Николаевич и пьет чай с молоком. Он налил мне чашку и стал рассуждать.

– Вот как я скверно делаю. Пью молоко. У меня есть для этого средства. А есть такие, у которых этих денег нет. Значит, я отнимаю его у других, более бедных. Это молоко (он взял и налил себе еще стакан) могло бы быть отдано как