Дневники русской женщины — страница 132 из 145

– Voyons…221 что же мы делаем?

– Я люблю вас!

– Но я серьезно любить вас не могу… слишком много для этого причин…

– Я ваш паж, херувим… будьте моей крестной, знаете – как в Свадьбе Фигаро… – шептал Бертье.

– Андрэ, мы делаем глупости.

– Позвольте мне любить вас и любите меня немножко. Мы уж и так друзья, – настаивал Андрэ.

И я позволила быть ему моим пажом.


Суббота, 30 ноября.

Я сидела с книгой, но не читала; мысли были далеко, – на будущем балу интернов. Звонок, и ко мне в дверь постучали.

– Entrez222.

Вошла Полина Декурсель.

Я познакомилась с ней в прошлом году в Сорбонне. Робкая и застенчивая, эта худенькая брюнетка, с лицом испанки, блуждала по коридорам, не смея спросить студентов – где секретариат? Я показала дорогу, проводила ее до дверей.

Студентки-француженки в Сорбонне – явление редкое, поэтому я заинтересовалась, на какой факультет она поступает и что скажут ей в секретариате. Подождала ее у дверей. Она вышла расстроенная, чуть ли не плача. Даже вольнослушательницей не принимают! У бедняжки, получившей воспитание в монастыре, не было brevet supérieur223.

Мы разговорились, и она рассказала мне всю свою историю – о смерти отца, умершего после того, как в одном из крахов Аргентинской республики потерял все свое состояние, о том, как они с матерью остались одни, без средств, среди большой американской родни, которая ничем не хотела помочь. Жажда учиться, при недостатке средств, заставила ее поступить на курсы Association philotechnique224, где ее литературное дарование было замечено преподавателями. Ей советовали учиться дальше, но Сорбонна требовала диплома.

Я стала убеждать ее готовиться прямо на аттестат зрелости и поступить действительной студенткой; она слушала и видимо колебалась. Потом как-то случайно весной она встретила меня на улице, сообщив, что решила готовиться на аттестат зрелости… Мы обменялись адресами и потеряли друг друга из виду.

А теперь она пришла ко мне расстроенная. M-lie Naguet, содержательница курсов для подготовки на аттестат зрелости, не соглашается сбавить ни гроша из 50 франков месячной платы, а она могла платить только 20. За остальные тридцать она должна была давать несколько раз в неделю уроки в школе для детей, которую содержала все та же m-lle Naguet. Слабое здоровье не позволяло ей делать два дела зараз, а m-lle Naguet беспощадно упрекала за дурные успехи и не уступала ни гроша из назначенных условий. И вот она в отчаянии шла ко мне, иностранной студентке, за советом.

Я возмутилась. В Москве на курсах латинского языка Шамониной чуть не половина слушательниц обучается с пониженной платой; а здесь m-lle Naguet, феминистка, член Лиги прав женщины, отказывалась помочь бедной способной девушке. Что стоило ей принять ее одну даже и совсем бесплатно в число учениц?

– Вы только узнайте, на каких курсах подготовлялась m-lle Шолль, та самая, что поступила нынче на первый курс юридического факультета, быть может, там дешевле плата…

– Бедное дитя! я знаю Шолль, она дочь богатых родителей и брала частные уроки.

На худеньком личике Полины Декурсель отразилось полное отчаяние, очевидно, теперь у нее исчезла последняя надежда… И она, безнадежно махнув рукою, поднялась с места.

– Постойте! неужели же я вам дам так уйти? надо же что-нибудь придумать… Я обращусь к своим товарищам, авось, они что-нибудь сделают. Я сама никого в Париже не знаю, но попробуем, вы не отчаивайтесь.

И я добилась того, что черные глаза засветились радостью и надеждой, тоненькие ручки крепко сжали мои… и она ушла успокоенная.

А я послала телеграммы Бертье и Шолль, прося их прийти ко мне завтра по спешному делу.


1 декабря, воскресенье.

Визиты у французов делаются в послеобеденное время. Sholl не заставила себя долго ждать, хотя и живет далеко – и в три часа маленькая, грациозная, элегантная, tras parisienne, как птичка, впорхнула в мою комнату.

– А-а, здравствуйте, моя дорогая! В чем дело? Очень, очень рада быть вам полезной, – щебетала она, оправляя перед зеркалом шляпу, прическу, вуаль.

Я рассказала ей историю Декурсель, в полном убеждении, что она, дочь секретаря Лиги прав женщины, воспитанная в самых передовых убеждениях, примет участие в судьбе этой девушки и что-нибудь сделает.

Она внимательно выслушала и пожала плечами.

– Что ж вы хотите, моя милая? M-lle Naguet вполне права.

Я не верила своим ушам.

– Да как вам не стыдно так рассуждать? Ведь вы же сами учитесь? Как же у вас нет сочувствия к положению несчастной девушки?

– О, дорогая, в данном случае о сочувствии и речи быть не может. Есть у нее деньги – пусть учится, нет денег – пусть делает что-нибудь другое.

– Но ведь это не посредственность какая-нибудь – у нее несомненное литературное дарование. Быть может, из нее выйдет писательница, журналистка…

– А она хорошенькая?

– Что за вопрос?!

– А вот, если эта ваша protégée225 вздумает потом заниматься журналистикой – для этого прежде всего надо иметь внешность, уметь нравиться мужчинам, членам редакции, а главное – редактору. И вообще – не быть… очень добродетельной. Та же сцена. Только при этих условиях она и может добиться успеха. А то ее затрут – не дадут ходу. Теперь такая масса женщин-журналисток.

Я извинилась, что напрасно побеспокоила ее приехать.

– Ничего, ничего, – любезно щебетала m-lle Шолль. – Я очень рада повидаться с вами. Кстати, мама просила передать вам приглашение – у нас второй четверг каждого месяца собираются некоторые феминистки. Впрочем, я вам об этом напомню, напишу.

И она, поболтав еще четверть часа о лекциях и погоде, уехала домой.

Потом пришли Андрэ с одним из товарищей – Деметром, которого я немного знаю. Из пансиона, куда хожу обедать, тоже пришел студент – es-lettres226, серьезный и вдумчивый юноша, который сразу вызвался ей давать бесплатные уроки по математике; Деметр и Андрэ тоже обещали сделать с своей стороны все возможное.

Я немного успокоилась.

Вечером, за обедом, болтая по-русски с Муратовыми, я рассказала о салоне Кларанс, о том, как там весело и какая свободная среда. Я думала, Муратову, как литератору, интересно будет узнать. Но вдруг холодное замечание его жены – «так вас это интересует?» обдало меня, как холодной водой. Я почувствовала, что сделала непоправимую глупость, болтая так откровенно с этими передовыми людьми.

Муратова не сказала больше ни слова. Сконфуженная, я хотела переменить разговор, спросила ее, как работа платья, довольна ли она портнихой. Она отвечала односложно.


2 декабря, понедельник.

Перечитываю Лермонтова; особенно люблю его стихотворение «11 июня 1831 года».

У меня нет ни самолюбия, ни тщеславия. Я не честолюбива, но теперь, кажется, все бы отдала, чтобы иметь талант и сказать, как поэт:

……и ты, мой ангел, ты

Со мною не умрешь: моя любовь

Тебя отдаст бессмертной жизни вновь,

С моим названьем станут повторять

Твое: на что им мертвых разлучать?

И вспомнила читанное где-то в газете стихотворение:

Hélas! c’était pour toi que je voulais la gloire.

Pour toi, que je voulais l’éclatante victoire

Que savent remporter les choses de l’esprit

Sur les indifférents, sur le monde frivole,

Qui ne vent écarter que la folle parole,

Qui l’amuse et qui lui sourit…227

Я сознаю, что во мне что-то есть… не могу выразить это словами, но, быть может, при других условиях, из меня вышло бы что-нибудь… а теперь – не выйдет ничего…

О, если бы он любил меня! хотя бы один час, миг один!

Для меня началась бы новая, лучшая жизнь. Он совершил бы чудо: дал человеку новую жизнь.


3 декабря, вторник.

Сегодня в гостиной Кларанс было серьезнее обыкновенного. Henry рассказывал о смерти молодого художника Monnier – я только что прочла его некролог в Journal.

Очевидно, он был один из постоянных посетителей Кларанс и имел много друзей в ее салоне.

Каждому вновь прибывающему Кларанс с серьезным лицом сообщала печальную новость, и разговор возвращался снова к этой смерти.

И мне легко было узнать, что это был красивый молодой человек, умер двадцати шести лет от чахотки, до которой сам себя довел беспрерывным трудом и неумеренными наслаждениями жизни.

Странно было видеть серьезную Кларанс: я так привыкла, что она вечно смеется, – мне так и казалось, что она не выдержит и вот-вот разразится опять громким смехом. Но она оставалась серьезной.

– Я ему говорила в июле: слушайте, monsieur, что вы из себя делаете? или хотите умереть? И знаете, что ответил? – Не ваше дело.

– А, здравствуй, Леснер, что – как Медный Цветок? – обратилась она к вновь вошедшему молодому человеку, которого я еще у нее не встречала.

Тот сначала раскланялся со всеми, потом сел у камина и ответил:

– Она очень убита… ведь, в сущности, сама немало виновата в его смерти. Чем бы стараться удержать его от такой безумной жизни, она его еще больше увлекала. Да, можно сказать, что она убила своего жениха.

– Кто это Медный Цветок? – тихо спросила я Кларанс.

– Это одна из моих приятельниц. Она была невестой этого Monnier, который умер.

Вновь пришедший господин рассказывал о пережитых тяжелых впечатлениях, когда пришлось убирать опустевшую мастерскую художника, его картины, наброски…

– Так и казалось – вот-вот он войдет… Ох, как грустно сознавать, что его уже нет больше, он мог бы жить…

– Он делал точно нарочно; ведь знал, что никакой организм не выдержит такой безумной жизни: спал по три часа в сутки, – неодобрительно отозвалась Кларанс.

– Значит, вы против такой жизни?

– Конечно, конечно; она дана нам не для того, чтобы мы безумно швырялись ею. Я против самоубийства. Это тоже грех, мы не должны уходить самовольно из этого мира, так как искупаем в нем свои грехи…