т нам как лекарство от «глупых книжек»), – что тогда? – Тогда столкнутся два начала: старое и молодое. Воля родителей крепка, ее не нарушишь, предрассудки тоже. И вот – у обеих сторон на душе вовсе не весело, и жизнь, по наружности такая богатая, беззаботная, в сущности оказывается вовсе не такой приятной, как думают все…
7 декабря. Познакомилась со ст. Э-тейном и впервые рассказала постороннему человеку, на какие курсы хочу я поступить и какие препятствия представляются мне. Я говорила с мужеством отчаяния: мне решительно не к кому обратиться за советом. Какова же была моя радость, когда он отнесся ко мне с полным сочувствием и даже дал адрес знакомой курсистки. Из моих слов Э-тейн ясно видел всю мою беспомощность, и невольно, в ответ на его мысли, которые я угадывала, рассказала ему, как строго замкнуто проходит моя жизнь, как трудно мне знать что-нибудь и как относится мама и мои родные к моему желанию.
– Да это целый роман, – смеясь, сказал он. – Героиня – за четырьмя стенами, не знающая действительной жизни.
– Да, героиня, без героя, – подтвердила я. Очевидно, ему мало были знакомы нравы купеческого круга, и я увлеклась своим рассказом о наших предрассудках.
– И вы могли вести такую жизнь? Знаете, я бы на вашем месте сбежал, честное слово, – возмутился студент.
– Но бежать ведь совершенно бесполезно: все бумаги были у мамы, меня все равно не приняли бы на курсы…
– Ну, вы написали бы письмо какому-нибудь студенту с просьбой избавить вас от такой обстановки.
– Как? что вы говорите? писать студенту? – искренно удивилась я (подобная мысль и в голову не могла мне прийти, – до того во мне сильны привитые воспитанием понятия о приличиях). – Да зачем же?
– Да затем, что он, по человечеству, должен был бы помочь вам, как всякий благородный человек.
– Но… писать студенту, ведь это неприлично, – возразила я.
– Э, бросьте вы там ваши прилично и неприлично; идите напролом – вот и все! И если вы добьетесь своего – поступите на курсы – то, так сказать, уже во всеоружии, – заключил Э-тейн.
– Это как же?
– Очень просто: языки знаете, материально вы обеспечены.
– Ну, нельзя сказать, чтобы вполне, – прервала я, вспомнив свои опасения, что на 700 рублей я едва ли проживу в Петербурге.
– Все-таки рублей на 500 в год можете рассчитывать?
– Могу, – сказала я, и мне стало совестно, что мне не хватит средств. Ведь живут же люди!
– Ну, вот; желание учиться у вас, конечно, есть, иначе вы бы и не шли на курсы?
– О, конечно! – воскликнула я. – Я, кажется, весь день буду сидеть за лекциями, только бы поступить! – Он засмеялся:
– Ну, не просидите, это невозможно. Повторяю, вы поступите во всеоружии.
– Ну, какое это всеоружие! У меня нет никаких знаний.
– Но за ними-то вы и идите…
Трудно передать то радостное настроение, которое овладело мною: мне вдруг показалось все так хорошо, так весело! Вернувшись домой (с адресом!), я легла в постель и долго не могла сообразить, правда ли это было, или весь этот разговор – сон. А на душе было так светло, как никогда. Точно крылья выросли. Я опять начала надеяться…
9 декабря. Была сегодня у бабушки; она, кажется, уже примиряется с моим намерением и весьма благосклонно спрашивает меня о курсах. Милая бабушка! Нет сомнения, что мое печальное семейное положение заставляет ее иначе смотреть на все: она ясно видит, что мне в семье оставаться невозможно. Отчуждение матери от нас, ее дочерей, дошло до крайности, – мы редко встречаемся, не говорим с ней ни слова.
Еще более: недавно она пришла ко мне: «Вот вы жалуетесь на меня, что я не говорю вам ничего; есть жених, получает 150 рублей в месяц, ищет невесту; не хочешь ли выйти замуж?» Я молча указала маме на дверь комнаты братьев, которые слышали все ее слова, но она как будто не видела моего жеста и продолжала еще громче: «Получает 150 рублей… мне хвалили его…» Я встала и тихо, чтобы не слыхали дети, сказала: – Прошу раз навсегда не говорить мне ничего подобного. Дайте мне лучше разрешение поступить на курсы. Этого было достаточно, чтобы мама ушла, и ее изящная, девически стройная фигура с красивым тонким лицом исчезла за дверью. Через несколько минут ко мне вошла младшая сестра. – «Сейчас мама сказала мне: Лиза не хочет идти замуж, не хочешь ли ты? Я, разумеется, ответила, что не желаю и хочу учиться». Этого достаточно, чтобы понять, до чего дошло пренебрежение матери к нам, молодым девушкам; недостает еще одной последней ступеньки, и наша связь с нею порвется.
Да простит мне Бог, но я уже давно перестала любить мать, как должна бы любить и как любила в детстве. Теперь мы, можно сказать, круглые сироты. Отца у нас нет, мать существует для нас только фиктивно, но никак не нравственно. Что будет дальше? Нашу небольшую семью, среди полного довольства, положительно, преследуют нравственные несчастия. О, как я ценю теперь жизнь небогатых людей, которые не живут в больших квартирах, не шьют себе дорогих платьев, не держат лошадей, но в семьях которых царит мир и любовь, где все члены не смотрят в разные стороны, а взаимно понимают и любят друг друга! Как желала бы я устроить такую семью из нашей, но это невозможно…
20 декабря. Прочла «Исповедь» Руссо. Почти до конца читала ее с большим интересом: весь тон этой книги, искренность признаний невольно трогает и увлекает; интерес ослабевает только в конце, когда Руссо наполняет страницы мелочными подробностями и рассуждениями о своих друзьях. Его подозрительность, его постоянная жалоба на изменяющих ему без причины друзей – все это придает книге, в начале такой занимательной, характер чего-то мелочного, недостойного великого человека. Осуждая своих друзей, Руссо постоянно увлекался описаниями этих подробностей; предназначив свою книгу для потомства, он с равным увлечением рассказывал как о себе, так и о старухе Ле-Вассер, о своих ссорах с нею, о записочках г-жи Д’Эпина… Но поразительнее всего кажется мне невольное признание Руссо, на основании чего бросил он своих пятерых детей: «Я рассудил, что если я не могу сам дать им воспитание, какое бы хотел, то лучше отдам их обществу»… – говорит он совершенно спокойно, убежденный в своей правоте. Так говорит человек, написавший «Эмиля», произведший переворот в системе воспитания. Я, право, готова поверить тем, кто думает, что можно уважать писателя ради его творений, презирая его как человека. Руссо за свой поступок с детьми достоин презрения, но его искренность, с какою он признается и раскаивается в нем, может отчасти смягчить вину его. В конце книги он говорит: «Кто рассмотрит мой характер, мои нравы, мои привычки, склонности, удовольствия, и после этого назовет меня бесчестным человеком – тот достоин виселицы».
Руссо не лучше и не хуже многих, с тою разницею, что он прямо признает за собою те вины и ошибки, которые всегда скрываются другими. Он говорит не стесняясь и о своем первоначальном падении, и о своих дальнейших отношениях к женщинам, и о минутной связи с проституткой, и о своем поступке с детьми, – и все эти факты не возмущают нравственное чувство читателя так, как иногда возмущается оно новейшими произведениями Золя и Мопассана, читая которые знаешь, что это не реальные факты, а лишь творение воображения, воздействующего на действительность. То, что было в жизни, нравственные катастрофы, всегда заинтересовывают, возбуждают сострадание, но никак не гнев. Почему это? Я думаю, потому, что личность Руссо – в самой сущности своей нравственная; его чувствительность местами придает исповеди сентиментальный тон, но эта же чувствительность и нежность сердца возвышают его характер и делают трогательной искренность его признаний.
Мне пришлось читать дневник Марии Башкирцевой, молодой девушки, чистой и невинной. Она тоже искренна, но чтение ее дневника оставляет скорее тяжелое впечатление: холодный, блестящий эгоизм на всех страницах, она ни в чем не виновата, она очаровательна при своей красоте, уме, таланте… Но… нет! высшей справедливостью дышат до сих пор слова: кающийся грешник лучше многих праведников.
Наблюдая жизнь, необходимо каждому развить в себе снисходительность к людям, способность извинять, оправдывать их поступки, в то же время стараясь не отступать от своих убеждений. И это мне удается, в особенности во всем, что касается нравственности, любви, увлечений. Поэтому-то я состояла и состою поверенной всех моих подруг, масса чужих тайн и романов мне доверяется без всякого любопытства с моей стороны. Теперь я хорошо понимаю, каким образом я приобрела доверие тех, кто в гимназии видел во мне только какое-то отвлеченное существо «не от мира сего», вечно занятое книгами: по окончании курса, я сошла с своих облаков к людям, присмотрелась к их жизни. Я не хвастаюсь; по меньшей мере глупо восхвалять самое себя; я не считаю это даже за достоинство; я просто стараюсь по мере возможности быть ближе к людям. Поэтому признания Руссо, несмотря на его поступок с детьми, за который он достоин презрения всех людей, все-таки не потеряют своей привлекательности для тех же людей.
21 декабря. Все более и более, с глухим отчаянием сожалею я об этих трех, безвозвратно ушедших годах! Поступив на курсы, я кончу их не ранее 25 лет – стыд подумать! Учиться до таких лет, ничего самостоятельно не делая, а ведь жизнь так коротка! Она пройдет, и не увидишь ее; не надо терять ни одной минуты без пользы, без дела, – я же теряю годы!! О, Боже, Боже, здесь не выразить словами того мученья, которое овладевает мною!
Я до того увлекаюсь этими мыслями, что мне кажется – мое желание никогда не исполнится, что я не доживу до этого времени и умру нынешней весною. Расстроившись до последней степени, я начинаю чувствовать себя скверно; сердце замирает. Машинально прижимаю к нему руку, и думаю, что у меня развивается порок сердца, что мне надо бы советоваться с доктором, но это уже бесполезно, и нынче весной, как раз в то время, когда надо будет посылать прошение, я умру! И тотчас же представляю себе, как я буду умирать, не высказывая малодушного сожаления о жизни и скорой смерти, что должна буду я сказать сестрам и братьям при прощании… Картина выходит до того трогательная, что слезы навертываются на глазах от жалости к самой себе и своей погибшей жизни.