ращены. Он любезно поздравил меня с поступлением: «Но все-таки вы постарайтесь убедить вашу мать; это во всяком случае неприятно; вы будьте к ней почтительны». Я обещала директору исполнить все. Сегодня выехала с сестрой в Москву.
Интернат Высших женских курсов, 8 сентября
Вот я и здесь. Сидя спокойно за высокими казенными стенами, беру моего молчаливого друга и опять начинаю по-старому беседовать с ним. С чего же начать? Столько разных впечатлений, все так не похоже на прежнюю мою жизнь.
Вся неделя от моего приезда в Ярославль и до отъезда в Петербург прошла в приготовлениях к отъезду; только по приезде в Москву я почувствовала, как я устала… Мне необходимо было спокойствие, бесконечное спокойствие. Мне хотелось как можно долее сохранить его, и я ни о чем не говорила маме, так что она была уверена, что всякие хлопоты были бесполезны. Должно быть, я очень изменилась за эти дни: хотя и ничего не говорила, но мое бледное лицо выдавало меня и вызывало удивление родных и знакомых. За день до отъезда я вошла в комнату мамы, чтобы в последний раз говорить с ней. Вышла сцена: слезы, крики, упреки, брань. Я все время молчала. На другой день надо было ехать. Вечером меня позвали прощаться первый раз: мама выбранила меня и выгнала из комнаты; через час потребовала опять к себе. Я пришла, мама сухо протянула мне руку для поцелуя, не сказав ни слова. Я уже совсем оделась ехать на вокзал; горничная пришла в третий раз: «Пожалуйте опять к мамаше». Я вошла в спальню; мама, уже собиравшаяся ложиться спать, с распущенными волосами, с плачем обняла меня:
– Прощай, прощай, ты уезжаешь, мы с тобой более не увидимся, прощай!
– Полно, мама, напрасно ты думаешь, что мы больше не увидимся: я приеду на Рождество.
– Нет, прощай, прощай, прощай! Ты бросаешь мать, Бог с тобою!
Все это казалось мне сценой. Должно быть, я уже от всего пережитого напряжения так устала, что была неспособна чувствовать что-либо, и отнеслась ко всему спокойно: мама поступала, как поступают все нервные люди, и эти быстрые переходы вовсе не имели глубины чувства… Но расстаться с сестрами было нелегко. Меня провожали все – и они, и братья. Милые! как хотела бы я видеть их всех теперь возле себя.
Я приехала в Москву к тете. Эта в сущности добрая и любящая женщина встретила меня, по наружности, холодно:
– Ты все-таки уезжаешь? – но по доброте своей она не могла не пожалеть меня: – На что ты решаешься? Что ты делаешь? Подожди, заведешь ты там разные знакомства и непременно, даже против воли, впутаешься в какую-нибудь историю. Знаем мы этих студентов, и поэтому мне очень, очень жаль тебя, что ты решаешься так огорчить свою мать и ехать в Петербург.
Скромно опустив глаза, слушала я эти речи. Мне было и смешно и жалко, и я не возражала тетке; да и бесполезно было бы возражать: надо доказывать своим примером, а не словом несправедливость их воззрений. 4-го я приехала сюда.
Днем был молебен; приехал и М.Н. Капустин, и некоторые из профессоров. Мы все подходили к кресту мимо директора и попечителя. Я стояла одна в этой шумной толпе. Ни души знакомой кругом; я перекинулась двумя-тремя словами с некоторыми из слушательниц; у всех них были свои землячки, только что приехавшие, но знакомые, у меня не было никого.
В интернате был страшный беспорядок: никак не ожидали громадного наплыва слушательниц, и комнаты были еще не готовы; но и готовые предназначались не для слушательниц I курса, а для II; им, как жившим в старом интернате, отдавалось предпочтение перед новичками. Они еще не съезжались, и вот временно нас помещали в эти комнаты.
Весь день прошел как-то бестолково: невозможно было вынуть свои вещи и разобраться, если помещение это было временное; книги мои были уложены и заперты, достать их нельзя, – что хочешь, то и делай в 4-х стенах. Я отправилась осматривать помещение. Интернат представляет собой большую гостиницу, устроенную просто и удобно, по всем правилам гигиены; везде чистота; нарядные горничные снуют по коридору. Всем приезжим было предложено жить у родственников и знакомых, буде они найдутся, несколько времени, за недостатком помещения в интернате. Так как у меня никого не было, то меня и поместили временно; это не совсем-то рекомендовало деятельность комитета, хотя они и оправдывались «неожиданным наплывом», что было довольно наивно с их стороны; мы должны были подвергнуться всем прелестям неудобств неустроенных помещений. Первую ночь я провела в сырой и нетопленой комнате; было страшно холодно.
На другой день начались лекции, т. е. собственно говоря, была читана одна по русской истории. Я вошла в аудиторию с чувством какого-то ожидания, свободно, без всякого благоговения, но отнеслась ко всему с спокойным интересом. Я уселась на скамье повыше; шум и крик стояли в аудитории. Вдруг все стихло. На кафедру вышел профессор русской истории С. Середонин. Это еще не старый человек, очень некрасивый, с короткими руками и каким-то скрипучим голосом. Он прочел вступительную речь. Едва он начал говорить – я впилась глазами в его лицо, ловя каждое слово, и так и застыла в этом положении до конца лекции. Предмет был интересен, а читал он плохо; ему сильно мешал картавый выговор и какой-то страшный звук голоса.
Он говорил о движении исторической мысли, начиная с первого писанного учебника русской истории: тут впервые услышала я о «Синопсисе», трудах Татищева… Но первая же лекция показала мне мое круглое невежество: я ничего не читала по русской истории, и поэтому вся лекция для меня была новостью.
В этот день лекций больше не было. Я пошла в библиотеку, взяла каталог и при виде массы книг пришла в отчаяние: никогда во всю жизнь не прочтешь и сотой доли всего, что надо бы прочесть, никогда! И я не знала, за что взяться; растерявшись, я начала спрашивать заглавия книг – одно другого лучше; увидела в каталоге Токвиля – оказалось, не выдают без разрешения профессора; я рассердилась и спросила жизнь И. Хр. Ренана… Библиотекарша с удивлением взглянула на меня. Кончилось тем, что я взяла какое-то сочинение Тьерри и, придя к себе в комнату, в отчаянии бросилась на постель. Ничего я не знаю! ничего! и в 21 год!
9 сентября
Так много нового; так много людей; вся обстановка до такой степени не похожа на ту, в которой я жила не дольше как неделю-две тому назад, – мне кажется, что я попала в другой мир. И вот я стараюсь из всех сил разобраться в этой массе нового, массе новых лиц, которая меня окружает; выбрать из небольшой среды тех, с которыми познакомилась, наиболее интересных, развитых, общество которых было бы и приятно и полезно… Я разговариваю, иногда даже вступаю в спор (впрочем, он никогда не бывает особенно интересен или значителен), стараясь угадывать людей по мнениям, которые они высказывают… Иногда это оказывается вовсе не трудно; я сразу определяю человека (конечно, приблизительно: знать до тонкости – вовсе не каждого интересно, только некоторые люди заслуживают такого внимательного изучения, а масса… зачем терять время?) Конечно, гимназистки, только что окончившие курс, не могут представить никакого интереса; я стараюсь знакомиться с такими, которые уже не первый год как кончили гимназию. Правильное чтение лекций еще не началось; и пока есть свободное время, я осматриваюсь и разбираюсь в людях. Теперь я заметила одну особу, очень умную, начитанную и развитую, но с ней трудно сойтись; она хотя слегка и сентиментальна, но не старается знакомиться с кем бы то ни было; держится в стороне и усердно занимается по пособиям, указанным профессором. Это: сочинение Бестужева-Рюмина: Рус. история, т. I, Биографии и характеристики; статьи Милюкова в P.M. за последние 2–3 года, Коялович: Из истории русского самосознания. Я тоже занимаюсь по этим же пособиям, но далеко не так, как она: она и лучше образованна, да и среда была очень благоприятная для ее развития (она дочь инспектора историко-филологического института в Нежине). И поэтому она работает, а я просто занимаюсь, читаю, составляю конспекты. В одной из этих же книг читаю: «Когда Погодин, будучи студентом 1-го курса, спросил у профессора, что читать ему по русской истории, тот сказал: читайте «Нестора». И я, следуя своей несчастной привычке сравнения, сейчас же привожу наш пример; а мы что читаем? Нам не рекомендовали «Нестора»…
Жизнь в интернате идет пока очень тихо и однообразно: к 11.30 движение везде затихает, в коридоре гасятся огни, все, за немногими исключениями, ложатся спать и встают часов в 8.
Немудрено, что это время, когда и живешь не на своем месте, и лекций нет, да и знакомства пока мало подходящие, ближе сойтись сразу ни с кем нельзя, мы так мало друг друга знаем, – такое время, как эта неделя, право, представляет картину какого-то брожения. Я вспоминаю о своих, и мне делается иногда просто скучно без них, и тоска одиночества тяжело ложится на душу. Зато, когда подумаешь о лекциях, взглянешь на расписание, висящее в коридоре, чувствуешь такое ожидание: вот-вот откроются двери куда-то… и перед нами раскроется новое, невиданное… а что именно? что? и сердце невольно замирает, и хочется, чтобы все началось скорее.
12 сентября
Сегодня мама прислала свое согласие, форменное разрешение на имя директора. Сегодня же я получила от сестер письмо, в котором они сообщали, почему она согласилась. Оказывается, она все-таки не поверила моим словам, что меня приняли, и, послав отказ в ответ на письмо попечителя, была уверена, что меня не примут. Спустя несколько дней она опять получила от Капустина письмо (только теперь случайно узнала я, что он решил добиться согласия мамы таким образом: время от времени писать ей письма и уговаривать ее, несмотря на ее отрицательные ответы), и так как я еще раньше сказала ей, что в случае чего – уеду за границу, то она вдруг испугалась такой близкой возможности моего отъезда; и вот, в силу всех этих обстоятельств, согласие было написано, подписано и отправлено тогда… когда, в сущности, уже его и не нужно было. Но все-таки я была рада. И директор очень доволен. Когда мне рассказали о Капустине, что он был у нас на курсах, говорил с директором обо мне и решил писать маме, – я удивилась благородному характеру и доброте этого человека. Что я ему? А между тем он столько для меня сделал; он, человек занятый, заваленный делами, хотел писать какой-то неизвестной ему даме, мало того, что он меня принял, он хотел вполне удовлетворить и нравственное чувство. Стою ли я всего, что он для меня сделал? В первый раз в жизни встречаю я такого человека, в первый раз и, наверно, в последний. Если для меня сделает что-нибудь человек вполне мне равный, я буду ему благодарна; если такой, для которого я что-нибудь сделала, – неудивительно. Но тут Капустин и я; сравнение немыслимо. И еще находятся люди, которые утверждают, что благодарность – тяжелое чувство. Я этого не понимаю. Если бы я была обязана человеку вполне мне равному, я бы с нетерпением выжидала случая доказать ему свою признательность; теперь – я обязана человеку, стоящему неизмеримо выше меня во всех отношениях, который никогда не может нуждаться во мне… ну что же остается, как не чувствовать благодарность, глубокую, беспредельную признательность, почти благоговение? А разве могут быть тяжелы такие чувства – лучшие движения души человеческой?..