– Скажите, пожалуйста, как пройти к памятнику Рунебергу?
При звуке незнакомых слов извозчик с недоумением посмотрел на меня, но услыхав последнее, он сразу понял и оживился:
– Рунеберг, Рунеберг? – вопросительно произнес он. Я утвердительно кивала головой. Извозчик привстал на сиденье и молча протянул руку: вдали, в тумане неясно вырисовывалась фигура статуи. С непривычки мы сразу и не заметили, что были так близко от нее. Мы вышли на Эспланаду, посмотрели величественный памятник, сквер, который имел весьма печальный вид, как и все вообще сады осенью… Народу на Эспланаде была масса. Я с любопытством присматривалась к новым типам лиц, совершенно не русских, прислушиваясь к незнакомому говору. Все кругом было так ново и интересно. Пройдя Эспланаду, мы направились к рынку, и тут я остановилась в изумлении: живая картина, открывшаяся передо мною, казалось, была мне знакома и раньше: где-то я видела и эти столы, и этих торговок в темных кофтах, фартуках и опорках, и эту толпу, которая так резко отличалась от русской, и этих мальчуганов в своеобразных костюмах, шныряющих между столов… Я видела все это на картинах; даже это серенькое небо и густой туман, поднимавшийся с моря, казались знакомыми мне; так хорошо они гармонировали с общим, немного бледным колоритом всей картины. Рынок очень близко от моря, но его за туманом невозможно было видеть.
Так как был царский день и в русской церкви должна была быть обедня, то мы вздумали опять поговорить с извозчиками. На этот раз попробовали по-немецки:
– Die russische Kirche?3 – Извозчики переглядывались между собой и бормотали совсем что-то непонятное… – Svenska, finska, – повторяли они, глядя на нас. Наконец я догадалась: они говорили нам, что говорят только на этих языках и других не понимают. Положение было затруднительное: мы, конечно, не знали дороги, чтобы идти пешком, а расспрашивать было невозможно: окружающее простонародье тоже ничего не поняло бы. И вот, мы уже хотели отказаться от этой мысли, как вдруг один из извозчиков, очевидно, сообразил, куда нам нужно, и подъехал к нам, утвердительно кивая головой на слово «Kirche?» Финляндские власти начали прибывать в собор, когда мы приехали. Огромная, простая новая церковь и хороший хор певчих вседостойным образом представляли нашу церковь в чужой стране… В тот же день, поздно ночью, мы вернулись обратно.
25 октября
Середонин образовал практические занятия на нашем курсе таким образом: он желает привлечь к участию в них возможно большее число слушательниц, поэтому не дал сразу тем для рефератов, а предложил читать группами сочинения известных авторов по школам, начиная со школы родового быта, а потом излагать вкратце содержание этих сочинений. На первый раз он дал 11 книг, из них – семь относящихся к школе родового быта – Эверс, Рейц, Кавелин, Соловьев, Тюрин, Хлебников и Сикорский, и 4 – к школе общинного. Некоторые желающие излагать эти сочинения тут же заявили об этом профессору. Я не могла удержаться, подошла к кафедре и хотела было просить себе Эверса «Древнейшее русское право», но, к счастью, меня предупредила Д., – она решительно заявила, что хотела бы излагать эту книгу, и я, конечно, уступила ей, как человеку, несравненно более меня знающему. Пока я соображала, какую же мне взять другую книгу (ведь все названия этих сочинений и почти все имена авторов, за исключением Соловьева и Кавелина, были мне вовсе не известны), меня позвала Иса-ва:
– Вы хотите излагать Кавелина? Я его взяла, да мне некогда писать; хотите, я вам отдам?
– Давайте, – сказала я, соображая, что Кавелин – точно бы был юрист и что это имя весьма известное, и подошла к кафедре взять книгу у профессора. Статья, которую предстояло мне изложить, называлась «Взгляд на юридический быт древней России»; в связи с ней нужно было излагать и другую: «Разбор сочинений Терещенки», в VI т. сочинений того же автора. С-н ушел, кончив свои объяснения по поводу занятий. Мы оживленно толковали, все торопились высказать свое мнение по поводу таких занятий, основанных на совершенно новых началах и казавшихся всем такими интересными, а главное, нетрудными. (С-н имел в виду и это: он прямо сказал, что начинать с рефератов было бы для нас затруднительно.)
Я пришла домой, положила Кавелина на стол и, занявшись другими книгами, совершенно забыла о нем. Я хотела сначала, прежде чем браться за него, прочесть какое-либо сочинение по теории родового быта, чтобы потом, подготовясь, начать читать и Кавелина. Но я искала сочинений и не находила; и вот, как раз во время этих поисков, ко мне подошла Д. и попросила… приготовить все к 25-му. Положим, что времени до 25-го было больше недели, но ведь за это время я должна была не только написать, но также дать книгу профессора прочесть и другим, желавшим ознакомиться с учением Кавелина. А таких набралось масса. Эверс и Рейц – для всех оказались скучными и сухими ораторами, все интересовались статьей К-на, набросились на нее: кто имел возможность достать книгу на стороне – доставал, моя же должна была послужить чуть ли не для всего нашего интерната. Так как я и без того пропустила много времени, то надо было торопиться; статья К-на оказалась такой интересной, так прекрасно написанной и, главное, – в ней была изложена вся теория родового быта, что я без предварительных сведений, по одной этой статье, могла составить ясное представление об этой теории. Я живо прочла ее, оставалось… изложить. Только усевшись за письменный стол, я сообразила, какую глупость я делаю, и растерялась. За что я бралась? И могла ли так самоуверенно поступать? Сумею ли я написать хоть строчку? если я не сумею изложить как следует содержание этой статьи, которой так заинтересован чуть ли не весь курс, то что же будет? Это значит осрамиться перед всеми… Я чувствовала, что струсила не хуже последнего школьника перед экзаменом. И в то же время я возмутилась своей глупостью. Если я не сумею – то ведь это будет так глупо! Боже мой, неужели же я не могу, не способна даже и на это? Ведь здесь я только излагаю, не вношу ничего своего… Неужели я так отупела за эти четыре года, что не напишу ничего? Я с ужасом чувствовала, что стою на краю какой-то пропасти и вот-вот упаду… Я мучилась и в то же время усердно писала: времени терять было нечего. Чем больше читают К-на, тем более о нем говорят, и я с тоской и страхом слушала эти разговоры: мне кажется, что все они знают, как плохо у меня изложена эта статья, и заранее приготовляются возражать мне, а потом будут с насмешкой указывать на такую самоуверенную выскочку. А отказаться от Кавелина было невозможно… и поздно!.. Д. своим спокойным, самоуверенным тоном заметила, что статью Кавелина изложить очень легко. Я спросила, читала ли она эту статью. Оказалось, что читала. Я смутилась еще более. Я боюсь критики Д. более, чем всех остальных, вместе взятых, потому что другого такого развития, начитанности и памяти – у нас вряд ли найдешь. Ах, Боже мой! Что-то будет завтра? Сердце так и замирает, как подумаешь. И добро бы я взялась излагать малоизвестного автора, тогда – все пошло бы ладно. А то ведь – Кавелин! с ним всякая знакома, у многих есть конспекты, и вот они будут проверять…
И ведь вышло же так, что я, помимо всякого желания, случайно взяла именно Кавелина! Кабы я знала… так теперь у меня не лежали бы исписанные листы в ящике письменного стола, я спала бы спокойно и, не торопясь, сидела бы над каким-нибудь Тюриным. Главное: я никому и виду не показываю, что боюсь, хуже гимназистки боюсь… я сохраняю вполне спокойствие и отделываюсь неопределенными ответами на вопросы… «А вам не страшно будет читать с кафедры?»… Эх, дело не в кафедре, а в том, что я буду читать с кафедры. Как раз об этом-то никто и не спрашивает, все полагают совершенно резонно, что раз взялся, так значит, успеешь… Ан – не тут-то было…
О завтра, завтра! Единственная надежда – что времени – один час – не хватит для трех изложений. С-н сказал, что изложение должно быть кратким, не более 10 минут. Но при всем моем желании я никак не могла изложить так кратко. Все мысли Кавелина так верны, имеют такое существенное значение, что почти невозможно излагать статью так, чтобы все чтение заняло не более 10 м., в таком случае пришлось бы выпустить половину.
Итак: с одной стороны, мое изложение противоречит желанию профессора, с другой – неизвестно, согласно ли оно будет с мнением большинства, с третьей – оно противоречит моему искреннему желанию – не читать его (раз оно написано, volens-nolens – надо прочесть).
1 ноября
А с четвертой стороны – все обошлось благополучно. Я волновалась, входя на кафедру (аудитория была полна), и руки мои задрожали так сильно, что я разозлилась сама на себя… но чем больше я читала, тем становилась спокойнее: начала – так надо же кончить. Я читала громко и ясно, но очень быстро и нервно сначала и совсем хорошо под конец, когда вполне овладела собой. Профессор стоял рядом со мной и делал пометки. На первый раз все наши чтения не вызвали никаких замечаний; зато на второй – завязалось нечто вроде оживленной беседы: спрашивали, толковали по поводу прочитанных теорий, отыскивали их слабые стороны. Дело, очевидно, начинает налаживаться; хорошо, если бы продолжали и далее так же усердно интересоваться, как теперь.
3 ноября, 1-й ч. н.
Жизнь на курсах идет своим чередом… несколько однообразно, тихо, но зато так спокойно! Временами меня охватывает это прекрасное чувство тишины и покоя, я чувствую его, как только может чувствовать путешественник, после многих препятствий добравшийся до цели своего путешествия. И тогда как милы кажутся мне стены моей высокой комнаты, за которыми я сижу и до которых не доходят те дрязги житейские, среди которых я жила эти годы… Временами кажутся они мне сном… Да полно, были ли они? неужели были? и прошли? и неужели я в прошлом году была в это время дома? неужели я жила? – не верится… кажется, что это был тяжелый сон, от которого я, наконец, проснулась…
Все тихо, в интернате, в наших комнатах одна за другою тушатся лампы; все ложатся спать…