Я сидела и только удивлялась, никак не предполагая, чтобы подобные вещи могли быть у нас, в России. А между тем ученик за учеником выходили к доске, отвечали и писали формулы, из которых я, увы! ничего не понимала… По окончании урока я подошла к группе учеников и заговорила с ними; они отвечали на мои вопросы вполне свободно и непринужденно и, заметив, что я интересуюсь их школой и ими самими, с охотой давали объяснения и рассказывали, где кто из них работает, на каких фабриках и заводах. Когда я сказала им, что в Ярославле есть тоже большая фабрика, они прежде всего осведомились: «А велик ли рабочий день?» Я, к сожалению, не могла хорошенько ответить им на этот вопрос, но кто-то из группы ответил: «Известно, как и везде, часов 12». Все это были ученики 2-го класса, соответствующего 5–6 классам гимназии. Слушая эти ответы, глядя на простые, но серьезные лица этой молодежи, совсем как-то забывалось, что говоришь с простыми рабочими; я была точно среди интеллигентов, студентов, кого хотите, только не среди простого народа, не среди мужиков. После химии был урок русской истории. Преподавательница Ек. Ник. Щ-на читает отлично, живо и ярко обрисовывая события эпохи (время Екатерины II, ее учреждения); такое преподавание не везде встретишь и в гимназиях; но и аудитория показала себя вполне достойной преподавания: нужно было видеть, как горели глаза слушателей и с каким напряженным вниманием они ловили каждое слово, следя за нитью мысли, жадно вслушиваясь особенно во все, что касалось крестьянства. После урока они окружили Е.Н. и засыпали вопросами: кто из царей и что сделали для пользы крепостных? кто первый облегчил их положение? и т. п. Е.Н. обещала им все рассказать потом, не желая забегать вперед. «Ну, а я знаю, кто больше всех сделал: Александр II, вот это молодец!» – сказал один из самых взрослых рабочих, с умным и тонким лицом.
Чего бы я не дала, чтобы быть на месте Е.Н., читать так же, пробуждать сознание хотя у небольшой группы, развивать ум рабочих, эту силу, дарованную всякому, но которая веками спит у народа, придавленного сначала рабством, а теперь привилегированным положением высших классов, – и, пробудив эту чудную силу, наконец, увидеть перед собой в простых рабочих людей, вполне сознательно смотрящих на мир, думающих, понимающих, а не только грамотных, но все-таки сильно неразвитых «заводских» и «фабричных», – это ли не прекрасная задача и награда за труд…
Невольно думалось, глядя на эти симпатичные честные лица: вот они не будут пьянствовать, не найдут удовольствия в кабаке или пьяной беседе, для них доступно понимание Пушкина, Гоголя, Жуковского, всей русской литературы, для них интересна история отечества; они – будущие, может быть, лучшие отцы семейств, чем простые рабочие, не посещавшие школ общества, они лучшие рабочие, которые уже не позволяют обращаться с собой, как с безгласными существами, но зато и работа их с помощью приобретенных познаний по механике, физике, химии лучше других.
Я уехала из школы с самым отрадным, хорошим чувством в душе. По дороге со мной ехал в город один из учеников – слесарь с чьего-то завода; все время разговаривая с ним, я опять получила то же впечатление: в живом интересном разговоре не чувствовалось совсем различия положений и образования. Он рассказывал мне о школе, о своей жизни, о преподавании, которым был, видимо, очень доволен, и, в свою очередь, расспрашивал меня о том, где я училась, зачем приехала в Петербург… Я совсем не заметила, как доехала до Невского; прощаясь, с невольным уважением я протянула руку этому молодому человеку.
22 мая
День за днем тянутся как вечность… Мне кажется, что я живу здесь не месяц, а несколько месяцев… Иногда мне становится невыносимо тяжело. Когда мы жили втроем – еще кое-как сносно было, но теперь наша жизнь производит на меня самое скверное, угнетающее влияние: здесь нет ни одной курсистки с нашего курса, нет ни одного интеллигентного знакомства и наша домашняя обстановка, живя в которой можно не видеть ни одного постороннего лица, кроме доктора и бабушки, весь порядок дня, бестолковое и неудобное его расположение, с обязательным ужином в 8 часов, после которого все, кроме нас и братьев, ложатся спать, а вся остальная часть квартиры погружается в полный мрак и тишину – все это после моей петербургской жизни в интернате среди людей – кажется вдвое тяжелее…
Я теперь ясно вижу, до чего вредно влияла эта обстановка на мой, в сущности не такой дурной, как это думают, характер. От природы я не зла и с детства была необыкновенно чутка ко всему, но этой чуткостью почти всегда пренебрегали, обращаясь со мной не в меру резко и строго… В результате получилась масса мучений, и я обратилась точно в mimosa sensitiva: робко и застенчиво, но доброжелательно относясь к людям, я не сторонилась от них, и с теми, которые мне симпатичны, не прочь сойтись… но… стоит не понять меня, стоит в ответ на первые шаги с моей стороны – не сделать шагу со своей стороны, – и я моментально переменяюсь, становлюсь сдержанна, равнодушна, холодна, как камень; или же, наоборот: на первых порах знакомства, когда я еще не успела рассмотреть человека и поэтому не желаю сходиться с ним ближе, я держу себя очень сухо, так что это даже замечают… но, если человек, при более близком знакомстве, окажется симпатичным, то потом он же меня не узнает – так изменяется мое прежнее холодное обращение. Я вспыльчива: рассердившись, могу иногда говорить резко, а потом, в глубине души, мне всегда бывает очень стыдно и я готова прийти просить прощения.
Я могла бы вынести всякую жизнь, если бы были нормальные семейные отношения, но у нас нет и этого утешения. Грубый и резкий характер мамы, ее страшная раздражительность, при помощи которой она «воспитывала» нас, не обращая внимания ни на нашу молодость, ни на то, что мы тоже люди, – как я теперь вижу, – повлияли и на характеры ее детей: наполненная заботами о своем «я», вечной злобой на нас и чуть не на весь мир, – ее жизнь, можно сказать, изуродовала нашу, положив на нее свою деспотическую руку…
Да, мы прошли жестокую школу воспитания, не зная ни ласки, ни любви, ни нежности материнского сердца, которые имеют такое могучее влияние на ребенка. Говорят, что мама – больной человек, ей простительно; нет, непростительно даже и больной матери терзать своего ребенка… Ах, вспоминать тяжело эти прошлые дни нашей жизни, если смотреть со стороны отношений мамы к нам. В то время у меня была гимназия, которая занимала большую часть моего времени, а потом… уж лучше прогнать от себя эти воспоминания.
16 июня
Вот уже половина июня! Май тянулся с ужасающей медленностью, июнь бежит изо всех сил. Потерянное время! я ничего почти не делала, а между тем мучусь сознанием своего невежества и сожалением об этих несчастных 4 годах, которые прошли даром; теперь, казалось бы, надо вознаграждать потерянное время, читать, учиться… И вот я начинаю… читаю Страхова «Мир как целое», Джаншиева «Эпоха великих реформ», но распределение моего дня таково, что для систематических занятий как-то не находится времени: утром – я занимаюсь со своей маленькой ученицей, а остальное время уходит на чтение журналов, прогулки и катанье в лодке. По временам делается так тяжело, так тяжело на душе, точно какой-то гнет положили на нее, и я чувствую его почти физически…
М.Е. П-ва приехала, и я на днях была у них… С тех пор, как я узнала, что она отозвалась обо мне своей сестре – «мы разные люди», я чувствую, что этими словами мне нанесена тяжелая обида. Какое горькое чувство подымается во мне, когда я вспоминаю, как я смотрела на М.Е., поступая на курсы, с каким восторгом и уважением относилась к ней: смотря на нее снизу вверх, знавшая все ее превосходство, – я была готова учиться у нее, слушать ее, говорить с ней обо всем, словом, найти в ней, на курсах, старшего товарища, который помог бы мне разобраться в новой жизни и обстановке, меня окружавшей. Не тут-то было! М.Е. прежде всего была занята своей жизнью, своими делами, и как приехала, так и погрузилась в них, только раз побывав у меня: против ожиданий я была предоставлена себе самой. Мне никогда не удавалось даже поговорить с ней об интересовавших меня научных вопросах, и я, хотя и чувствовала необходимость помощи человека, более меня знающего, все-таки должна была справляться с затруднениями – как умею сама, или сообща со своими однокурсницами, немногим более меня знающими; я также никогда не говорила с ней о моих убеждениях, но некоторые из ее взглядов я знала, и из моих возражений она могла вывести заключение, в чем я с ней не согласна. Это политические и религиозные убеждения.
Я прямо заявила ей, что не люблю либеральничания на словах, а это-то как раз и развито у нас; такое либеральничание заходит очень далеко… в словах и мечтаниях наших слушательниц: послушать их – весь мир перевернуть надо, – и на место всех «отживших» форм правления водрузить знамя социал-демократической республики. Все это может быть и очень благородно и возвышенно, но, к сожалению, мыслимо только на словах, а не на деле; притом подобные, очень быстрые рассуждения грешат отсутствием серьезности, основательности, знания народной жизни и истории вообще. Видно, что говорят люди со всем пылом молодости; зная, что вот это плохо, предполагают тотчас же радикальную меру для исцеления, не справляясь, подходит ли она по характеру к народу, его развитию, его истории или нет. Мне до сих пор смешно вспомнить один разговор двух наших курсисток «из крайних» с юным горняком: как постепенно, шаг за шагом, критикуя все и вся, коснувшись даже французской республики, которую обе признали негодной, они закончили разговор выразительным жестом, выражавшим, что надо все переустроить на новый лад – социал-демократический! Это было так детски-наивно, до курьеза; обе говорившие так молоды, и весь разговор так ясно показал мне всю неосновательность, поверхностность их суждений, даже легкомыслие, с которым они говорили о таких вещах, чтобы иметь суждения о которых, нужно было быть пообразованнее и мыслить более философски.