Дневники русской женщины — страница 59 из 145

только начало, а потом неизвестно что будет? И дикий, почти панический ужас доводил меня до невозможного нервного состояния…

И так шло время. Никто не замечал ничего, так как надо было хоть немного понимать душу человеческую, хоть немного более любить близкого человека, чтобы заметить во мне что-нибудь; никто из нашей семьи не был на это способен. Жизнь дома была так невыносимо тяжела, и, несмотря на все старание, неприятности были неизбежны; сношений с матерью, за исключением самых необходимых, я избегала и даже с сестрами не говорила никогда и ничего о своем будущем, о курсах, – напоминание о них было бы только мучением для меня… они тоже молчали. Словом, годы страдания взяли свое… Оттого-то мне все так трудно и давалось за последнее время… И я была уже не та: мои прежние способности, я чувствовала, изменили мне, память была потеряна, нервы, вся я – все было уже не то… Наконец – этот ужасный день 20 августа, адски хитрый и жестокий поступок матери со мной, эта поездка в Петербург… Зная, что я живу только надеждой на свободу и предстоящую возможность учиться, – исподтишка мне нанесли такой удар, неожиданность и последствие которого могли бы сломить другую натуру…

И вот, после всего пережитого, после всех испытаний я, наконец, достигла своей «земли обетованной» – поступила на курсы. Я чувствовала, что нервное мое состояние было прямо ужасно: я была точно разбитое фортепиано, до которого нельзя было дотронуться, оно издавало фальшивый, дребезжащий звук. Я не была зла, но мне было очень стыдно, когда лица, знавшие меня ближе и симпатизировавшие мне, дружески уговаривали меня не быть такою резкой в обращении с посторонними – такое раздражение являлось невольно: болезненное состояние не давало возможности владеть собою…

Лекции… наука!.. Все, к чему я так стремилась, наконец было достигнуто! Я – на курсах… профессора, книги – все теперь было у меня. Я дышала полной грудью, первое время была точно в чаду; но зато и сознание своего невежества встало предо мной с поразительной ясностью, причиняя мне большое страдание, таким тяжелым камнем ложилось в душу, действуя на меня самым угнетающим образом. Я схватилась за книги, не сообразив одного, – хватит ли моих сил на такие занятия? – мне хотелось обнять все сразу, изучить и описать… Не забыть мне никогда того ужаса, который охватил меня, когда я взялась за перо для реферата по русской истории… Я, оказалось, не могла ничего писать! Читала-читала – и никак не могла передать словами прочитанного… У меня мороз пробежал по коже от этого. Что же? Ведь, таким образом, я и заниматься-то не могу. Но отказаться было поздно… Помню, как я еле-еле могла написать изложение статьи… страшного труда стоило это… 6 часов употребила я на изложение того, на что в прежнее время у меня ушло бы втрое меньше. Но худшее было впереди: когда я, вся дрожа от волнения, взошла на кафедру и прочла свое изложение, то услышала потом замечания от тех из первокурсниц, кто мало-мальски мог критически отнестись к читанному: «Да вы, Д-ва, только сократили статью Кавелина и изложили ее содержание. Это простое переложение», – говорили мне они разочарованным тоном. Недовольные были совершенно правы, и я, вернувшись в свою комнату, сообразив все, поняла, какую громадную ошибку сделала, взявшись не за свое, в сущности, дело… О, как мне было стыдно! Как мучительно было сознавать мне в 21 год всю бездну своего невежества и неспособности… А тут еще неудачные знакомства, не менее неудачное вступление в «кружок», – заставили меня смотреть на курсисток таким мрачным взглядом, так критически относиться к ним, что я не могла поневоле ни с кем сойтись ближе, и недовольство окружающими росло с большей силой…


1 ноября

Продолжаю воспоминания.

Вскоре наступили экзамены. Я чувствовала себя день ото дня хуже: сдавливание головы, как в тисках, стало сильнее давать себя знать, память отказывалась служить, я, тем не менее, не обращалась к доктору; временами я без сил бросалась на постель и лежала долго, неподвижно: мой внешний вид начинал обращать на себя внимание… Мне советовали беречься. До этого ли было мне, когда я решила сдать ускоренно все экзамены, чтобы уехать на свадьбу сестры? И вот началось…

Мое критическое отношение к своим познаниям, подготовка к экзамену по древней истории – так ясно показали мне необходимость знания древних языков для занятия древней историей, что изучение двух учебников для экзамена по истории Греции казалось мне просто кукольной комедией, позором, а я сама, изучавшая их, недостойна звания курсистки. В 21 год быть такой жалкой полуученицей! – когда многие в мои годы бывали уже или на 4-м курсе, или, по меньшей мере, на 3-м! – когда в прежние годы в этот возраст получали уже кафедры!

Вспоминая теперь себя, я могу сказать, что была похожа в это время на несчастную, сверх меры нагруженную лошадь, которая еле-еле держится на ногах, но все-таки везет воз к дому, подгоняемая кнутом возницы… Последний месяц – это было что-то невозможное, – я не жила, а «горела», по выражению наших интернаток: переживая массу разных впечатлений, с восторгом занося их в свой дневник, я в то же время сдавала все время по два экзамена сразу… Но чем далее, тем труднее давалось мне все, силы начинали мне изменять. Часто, пробившись несколько часов кряду над одним билетом и все-таки ничего не запоминая, я в отчаянии бросалась на постель, ломая руки и не понимая, что со мною делается. О, если бы могли меня видеть в эти минуты все те, которые удивлялись и завидовали мне! – «Д-ва, да вы сколько сдали? Опять два сразу? Ну, это удивительно! Да, сколько же вам еще осталось? только два? Вот счастливица-то! вот способности-то!» – слышала я… и уже не пробовала разуверять их. Что сказали бы они о моих способностях, если бы сквозь запертую дверь моей комнаты могли видеть, как я в бессильном отчаянии падала на кровать, закрыв глаза, не понимая тогда ни слова из прочитанного… Помню я, как на экзамене по русскому языку вынула совсем не читанный билет; как по славяноведению не могла ответить на простейший вопрос; на экзамене по древней истории я вдруг забыла моментально все, что следовало сказать о философии до Сократа, хотя знала этот отдел довольно хорошо. Самоуверенность, с какой я отвечала профессору (которого у нас считают полным ничтожеством), спасла меня от его придирок и провала. Однако в общем выходило как-то так, что я знала прочитанный курс и выдерживала испытания… Как? я и теперь не знаю и удивляюсь. Но есть предел всему. Экзамен по логике, самый трудный, был для меня последним по числу; я уже не в силах была более заниматься… И лошадь плетется под кнутом, только пока сил хватает: рано или поздно упадет же… И я упала. Да еще как! Готовясь к логике и зная, что в голове моей нет уже ни на йоту ни соображения, ни памяти, я решила не спать вовсе последнюю ночь, думая, что авось – лучше повторю (?!). В результате было то, что, когда я села перед профессором, чтобы отвечать, я к ужасу своему чувствовала, что не помню почти ничего из билета. Логику читал нам Введенский совершенно новую, – в аналитическом изложении; мы все ценили его как талантливого профессора и сильно боялись этого экзамена. Страх и стыд перед ним за свое незнание заставили меня потерять всякое самообладание: я закрыла лицо руками и не могла говорить… Среди курсисток есть мнение, что Введенский – хороший психолог; по отношению ко мне он действительно показал себя таким: видя перед собой человека в полубессознательном состоянии, он помог мне выйти из той бездны, в которую я, казалось мне, погружалась. Смутно помню я, как он мне стал предлагать какие-то вопросы; слушая и отвечая на них, я испытывала такое ощущение, точно кто-то в голове моей приводил все в должный порядок. Наконец, он кончил спрашивать несчастный билет и повел меня по всей программе; отчетливо помню, как он меня спрашивал годы жизни Канта и Юма, – я отвечала и в то же время сама себе не могла дать отчета, верно ли я говорю, или нет… Ответ был окончен; профессор взялся за перо и список и, ставя мне 5, громко, во всеуслышание, сказал: «А волноваться так стыдно»… Я вышла из аудитории чуть не шатаясь. В интернате меня встретили поздравления с переходом на второй курс… Те из знавших меня, которые были в аудитории, удивлялись, слыша мой ответ глухим изменившимся голосом, и недоумевали, что со мной сделалось. Всякий опытный врач по нервным болезням разъяснил бы им это недоразумение. В тот же день я уехала домой.


3 ноября

…После мною овладела такая апатия, такое равнодушие ко всему; это было ужасное нравственное состояние, доходившее действительно до болезни… Ни души кругом.

Я инстинктом чувствовала весь год страшную потребность иметь при себе близкого человека, друга, который душою понял бы меня без слов и нежно любил бы меня, осторожно отстраняя с моего пути все препятствия; который всегда мог бы удовлетворить меня в умственном и нравственном отношении, стремясь открыть мне новые горизонты… Я страстно искала такого человека, жадно всматриваясь в лицо каждой первокурсницы, с надеждой и уважением смотря на слушательниц старших курсов. Но судьба моя и тут сказалась: я осталась одна, а надежда, что буду жить одной умственной жизнью с сестрой, была разбита безжалостно…

Помню, какое сильное впечатление произвело на меня чтение «Исторических монографий и характеристик» Бестужева-Рюмина, – то место, где он говорит о своей дружбе с Ешевским, об их занятиях в гимназии и университете. Следуя своей привычке все сравнивать, я тотчас же оглянулась на себя самое, на свое развитие и знания и на своих интернаток. Боже, какие мучения испытывала я, ясно видя весь неутешительный результат такого сопоставления!

Поступив на курсы, я оказалась круглой невеждой с ничтожным гимназическим образованием, при полном отсутствии какого бы то ни было систематического чтения, относившегося к предметам негимназического курса, – тогда как Б.-Р. вошел в университет прямо с гимназической скамьи, но… какое развитие, какие знания были у него!.. Его друг Ешевский… какая это была чудная дружба, основанная на почве умственных интересов, взаимного понимания и любви… А у нас? Каковы были мои товарки-сверстницы по курсу, соседи по интернату?