Увы! несмотря на все старания, я все-таки не могла найти в однокурсницах ничего такого, что могло бы их поставить в моих глазах выше меня: некоторые из них были гораздо-гораздо ниже меня по умственному развитию, а вполне равные мне – не подходили ко мне потому, что, очевидно, у них не было такой потребности сходиться на умственной и нравственной почве, т. е. более близко; они довольствовались только знакомством, мне же этого было мало. Поступая на курсы, я сначала думала, что всякие интересные разговоры будут завязываться сами собою, что потребность к живому обмену мыслями по поводу читанного и слышанного так же естественна, как пища, питье… И вот помню, как я первые дни своего житья в Петербурге в большом интернате точно окуналась в море новых отношений, знакомств с незнакомыми людьми, жадно в них всматриваясь, ища человека, товарища, одушевленного такими же стремлениями, чувствованиями, надеждами… и… увы! Что видела я? – Ряд всевозможных лиц, то веселых, то детски-юных, то более серьезных и… только. Никогда при первом знакомстве не завязывалось разговора более или менее интересного, словно мы, приехавши на курсы со всех концов России, не имели между собою ничего общего…
Удивительно, что в интернате мы все были воодушевлены одним стремлением – к знанию, все усердно занимались, читали, но отчего же у нас не завязывалось тех одушевленных споров о научных и разных отвлеченных вопросах, тех интересных разговоров, живого обмена мыслей, о котором я столько раз читала в книгах? Отчего? Как ответить на этот вопрос? Неужели мы все были неразвиты? – Отнюдь нет… Мало знали? – И этого нельзя сказать… Так отчего же, отчего? – Вот тот вопрос, который я без счета раз повторяла про себя со страшной тоской, сидя за чаем и слушая всевозможный вздор, о чем угодно, но только не о науке… Приходилось заключать, что, должно быть, мы, женщины, поступая в высшее учебное заведение, куда ограниченнее мужчин, что у нас нет ни широты умственного горизонта, ни мыслей, ничего…
В следующем году я жила на отдельной квартире, вдвоем; но моя сожительница составляла для меня лишнюю мебель и ничего больше. При той страшно обостренной чувствительности, которою я отличалась за последнее время, – моя душевная чуткость дошла до такой степени, что достаточно было движения, слова, выражения глаз, чтобы я тотчас же почувствовала, как ко мне относится человек. Со стороны ее я увидела только сухость и черствость, такое нетоварищеское безличное отношение, что моментально, по обыкновению, ушла в себя, а для того, чтобы еще больше не измучить себя сознанием, с каким человеком приходится мне жить, – решила отнестись к этому как можно хладнокровнее и стала смотреть на В-ву как на лишнюю мебель в комнате, что, впрочем, мне ничего не стоило: я так увлеклась книгами и всем новым миром знания, развернувшимся передо мной, что совершенно забывала о ее существовании. Она ложилась рано и вставала тоже; я – наоборот…
1897 год
Нерехта, 12 января
10 лет тому назад в этот день скончался мой отец…
Уж 10 лет прошло с тех пор, и много
Переменилось в жизни для меня;
Сама покорна общему закону
Переменилась я…
10 лет! Из робкого, застенчивого ребенка я обратилась в 22-летнюю курсистку; прежней детской робости нет и следа, застенчивость же и робость, вероятно, овладеют мной теперь лишь в присутствии такого лица, которое я признаю неизмеримо выше себя, а так как пока я вращаюсь в кругу людей обыкновенных, не подымающихся выше среднего уровня, то и чувствую себя отнюдь не ниже их…
10 лет! Много пришлось пережить, передумать… С поступлением на курсы был сделан перелом в моей жизни… Теперь, когда я немного разобралась во всех впечатлениях, когда первое волнение улеглось, – я вижу, какое благотворное влияние имеет на меня моя теперешняя жизнь: я чувствую себя как бы обновленным, возродившимся к жизни человеком, я стала даже нравственно лучше… и много, много думала над жизнью… То, что раньше было подернуто туманом, – стало ясно, и какою же жалкою представляется мне моя прежняя жизнь!.. Те лица, к которым я с детства чувствовала какой-то страх, перешедший впоследствии в робость и застенчивость, которые мешали мне много для правильного понимания и изучения людей, – теперь кажутся еще более «обыденными», если можно так выразиться, облачко застенчивости, мешавшее рассмотреть их, рассеялось, и я увидела их в настоящем свете. И я сама стала – другим человеком; впрочем, нет, не другим, а только развилась больше, стала еще серьезнее смотреть на жизнь, еще глубже вдумываться в ее задачи…
Вместе с тем я чувствую себя иногда так легко, дышится так вольно… и чувствую в груди моей какой-то прилив силы необыкновенной: мне хочется борьбы, подвига, чтобы показать эту силу, которая, кажется, так и рвется наружу… Дыхание занимается… иногда кажется, – весь мир была бы в состоянии перевернуть… Мне хочется действовать, идти, ехать – куда-нибудь, а главное – дела, дела!.. Хочется разом увидеть весь мир, и глубокое-глубокое отрадное чувство свободы переполняет всю душу… Да? и я – свободна? и я могу ехать, куда хочу, делать – что хочу, поступать – как хочу, и меня уже более не связывают эти цепи рабства… Ведь это – правда? Я – учусь… Я – на курсах…
Нет, только тот, кто знал свиданья жажду,
Поймет, как я страдал, и как я стражду! —
воскликнул гётевский певец… Я могу перефразировать это восклицание: смысл свободы понятен во всей полноте только тому, кто страдал от рабства. Иначе, как этим именем – как же назвать эти тяжелые годы моей лучшей молодости, прошедшие в 4 стенах, среди беспрерывных нравственных терзаний? Во имя чего лишали меня права учиться далее? Мальчика – отпустили бы с радостью и гордостью, девушку – не тут-то было! Ей – и учиться нельзя, и курсы – вроде публичного дома, и у нее есть средства для замужества, словом – понятия о женщине самые рабские, и я испытала на себе всю их прелесть.
10 лет! А могилка на кладбище, вся занесенная теперь снегом, – пока еще нова… А пройдет еще 10 лет?..
У меня одно только желание, одна страстная любовь, обращенная к тому Неизвестному Высшему Существу, которое называют Богом, которого я не знаю, но существование которого признаю всем существом моим: чтобы я могла за эти годы принести возможно больше пользы для людей, чтобы я могла осуществить свое намерение: посвятить свою жизнь на дело народного образования. Пусть у меня будет хотя одна только маленькая школа, пусть дело мое будет и вовсе ничтожно, и труд незаметен, – я все-таки отдамся ему со всей любовью и страстностью, на какие я способна. Я буду сознавать, что живу недаром, что делаю необходимое, неотложное дело, что приношу пользу, количественно хоть ничтожную, но буду стараться улучшать ее качественно. «Цель жизни – служение всеобщему счастью», – формулировал Введенский ответ на мой вопрос, который я задала себе еще 10 лет тому назад и плакала горькими слезами от бессилия своего разрешить его…
И теперь – моя «цель жизни» – выяснилась предо мною. Послужить народному прогрессу, по одной из неотложных его частей – народному образованию, – хоть этим способом сделать способным двигаться вперед… Пора! Народ сам хочет школ, сам открывает их, читальни, библиотеки… Пора! Пора! Уже 36 лет скоро, как он свободен, а невежество еще густым мраком окутало его… Пора взяться за ум! В деревню!!.
СПб., 8 февраля, 3½ ч. ночи
«…Мне жаль, что и налил и выпил я сам унижения чашу до дна…» – могу перефразировать я стихи Апухтина. Впрочем, что же? Жалеть ли себя за эту действительно выпитую до дна чашу не унижения, нет, и не разочарования, – тоже нет, потому что я вовсе не была никогда очарована, а просто… наблюдений (если так можно выразиться) над современной учащейся молодежью. Жалеть ли о том, что я видела ее во всей ее неприглядности, во всей ее бессодержательности, покрытую какою-то тусклостью, точно серой дымкой, и где же? – на университетском празднике.
Жалеть об этом или нет? Закрыв лицо пред опасностью, с сердцем, сжатым горечью и страхом, – спешить спрятаться, раскаиваться в совершенном поступке, или же, прямо смотря в лицо факту, которого существование отрицать невозможно, признать его за действительно существующий и не пускаться в бесплодные сожаления о том, что вот, мол, его я видела; но признать твердо, хотя бы сердце сжималось при этом от боли, хотя бы это доставило в сущности одно горе…
Последнее – более в моем характере. Я не жалею о том, что видела печальный факт, хотя что-то подсказывает мне: эх, лучше бы и не видеть его вовсе, ты ведь и так это знала… Да, многое знаешь, но все же легче, когда его не видишь во всей его неприглядности. Что ж делать? «Нынешняя молодежь»…
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно…
могла бы сказать тень великого поэта, если бы она могла пролететь над этим собранием.
Что же там было?
Я пришла в 11-м часу в зал Бренко, где назначено было это «чаепитие». До моего прихода уже говорил речь Я-кий, читали письмо Исава; когда я вошла, оканчивал говорить Г-рин, и за шумом я хорошенько не могла расслышать, о чем именно говорил он. После того, как он сошел со стола, воцарилось молчание, прерванное громом аплодисментов: это шел любимец молодежи проф. Л. Кланяясь на обе стороны, пробирался он сквозь густую толпу студентов к эстраде. Аплодисменты не давали ему начать. Наконец, он заговорил:
– Господа, я думаю, что все эти приветствия относятся не ко мне… а к делу, которому я служу.
– Лично к вам! – раздался сильный молодой голос какого-то студента, и гром аплодисментов опять не давал долго говорить оратору.
– То, что вы слушаете здесь, доказывает, мм. гг., ясно-с, что в человеке существует потребность деятельности-с, стремление к идеалу… следовательно-с (это его любимое словечко), мм. гг., раз эта потребность существует, нужно дать ей удовлетворение. Тогда вы не будете знать, что такое скука. Да и деятельность, мм. гг., должна быть не только полезной, но и… – слышала я речь профессора, стоявшего на столе в своей обычной позе, с сильно опущенной головой и глубокими глазами, пристально смотревшими из-под огромного выпуклого лба… Когда он кончил (а говорил он недолго), аплодисменты опять покрыли его речь, но уже в значительно слабой степени…