Дневники русской женщины — страница 64 из 145

не могут жить.

Да, и я не могу жить… и не могу потому, что иначе – я теряю весь смысл жизни, не понимаю ее и мучаюсь невыразимо, умирая же, страдаю еще более от мучительного сознания неизвестности и бесцельности прожитого существования.

Я не могу так!!!

Нет, я верю, что если постигать религию в ее глубоком смысле, то жизнь озаряется таким чудным светом евангельской любви, стремление к высшему самосовершенствованию и надежда на искупление подвигом ошибок жизни дают такую великую нравственную силу, которая в состоянии покорить мир… и момент смерти, если жизнь улетает без особенных страданий, когда ум ясен и мысль стремится к Богу – он не только не ужасен, но прекрасен, торжествен и даже не заключает в себе ничего печального. Что может быть лучше надежды на свидание там? Если бы все христиане могли проникнуться истинным пониманием религии – то ведь почти осуществилось бы Царство Божие на земле… Но вот это-то отсутствие глубокого религиозного сознания в массах, склонных лишь к внешнему формализму веры, и лишало не заботящихся о ее истинном смысле, о стремлении к нравственному самоусовершенствованию – скорее всего способности возбудить сомнение в религии и подумать: если сознательно религиозных может быть лишь из 1000 один, а все прочие обречены на гибель, – то как же жалок род человеческий?

В одно и то же время я и сомневаюсь, тогда как наука и жизнь показывают мне всю глубину и силу учения Евангелия, и я не могу отрицать его божественного, не человеческого происхождения… Люди до сих пор твердят на разные лады одну и ту же мысль: люби ближнего, как самого себя. В этой общине я наблюдаю и вижу всю живительность этого принципа, всю его спасительную силу… Наряду с самоотверженностью сестер, их кротостью и терпением – еще ярче выступает эгоизм некоторых больных, вся грязь человека, вся нравственная низость его души обнажаются совершенно… И больно и стыдно становится за людей, и хочется иметь грудь гиганта, чтобы на весь мир страшным голосом закричать: несчастные, опомнитесь, в любви сила! вы, грязные, злые, жалкие в ненависти своей – смиритесь, откройте сердца ваши… и чтобы голос мой, как острый нож, насквозь пронзил огрубелые эгоистические сердца, и они облились бы горячей кровью, и пробудилось бы в них это чувство, и примиренные – они пошли бы в «стан погибающих» под давлением их эгоизма, и тогда прекратились бы на земле страдания, так как не стало бы угнетенных.


3 декабря, днем

От Шурки получила письмо – болит горло – вот уже восьмой день он в лазарете, и я страшно боюсь, как бы его горловая простуда не перешла в дифтерит. Лечит, кажется, бестолковый врач.

На душе смутно, точно тяжелые осенние тучи налегли на сердце, и мысль об одиноком брате-мальчугане в казенном лазарете – не выходит у меня из головы… Что… если… дифтерит… и… – я боюсь даже высказать затаенную мысль.

Боже мой, возьми лучше мою жизнь, но оставь его! Хотя я его так хорошо знаю, что и теперь могу предсказать, что из него никогда не выйдет человека в высшем смысле этого слова, что его легкомыслие и ветреность принесут ему немало бед в жизни, что он не сумеет переносить несчастий и что смерть в ранние годы хороша тем, что покидаешь мир, так сказать, стоя на пороге жизни, не успев изведать ни ее радостей, ни страданий, – но все-таки одна мысль о возможности подобного несчастия леденит душу… Будь он дома – другое дело – я бы приехала и ухаживала за ним, но в настоящее время мое положение тем и ужасно, что я не могу его видеть, не могу лично узнать от доктора все, не могу своим присутствием облегчить ему болезнь… и если ему станет хуже… но нет! Пусть лучше мне отнимут обе ноги потом, но я поеду к нему…

Господи, будь милосерд, избавь мое несчастное сердце от такого великого неожиданного горя… Пусть Шурка выздоровеет…


11-й час вечера

Леонтьев (моряк) еще жив…

Вечная трагедия жизни! и там, в конце коридора, ежеминутно можно ожидать ее конца…

Я готова проклинать всех тех, кто сам, испытав хоть однажды большое горе, видев хоть раз смерть и страдания, – решается, несмотря на это, давать жизнь другим существам. Как глубоко трагично то, что такое высшее создание, какими мы себя считаем, – есть порождение самого низменного, самого животного акта! И эта животность, подчиняющая себе весь род людской, заставляет забывать о ее последствиях – и в результате на свет появляются миллионы существ, родящихся лишь для того, чтобы потом с озлоблением проклинать минуту рождения. И над всем нашим земным шаром, над всеми этими миллиардами живых и копошащихся в своем ослеплении существ – царит одно верное, одно непременное: смерть, смерть и смерть…

Голова кружится…


4 декабря

Леонтьев умер вчера, в 2 часа ночи. При нем дежурила сестра Па-вская, розовая девочка лет 18-ти, веселая и жизнерадостная. И он, умирая, сказал ей: «До свидания, вы тоже скоро умрете»… Она, кажется, не преминула всем сообщить об этом неожиданном «предсказании»… Сегодня утром m-me Ш., смеясь, смотрит на нее и повторяет: «Так до свидания же…» и она смеется… и другие дежурные сестры смеются…

А я не смеюсь и думаю: отчего он сказал ей это? Или в момент перехода этой границы – он вдруг увидел уже нездешними глазами ее будущее, или это было просто злое желание с его стороны – умирая, омрачить молодое существо страшным «до свидания», или, наконец, он сказал это «просто так»? Благоразумные люди скажут: конечно, «так»; второе предположение – неблагородно как-то, а первое?.. И вдруг – предсказание сбудется, и через год, через два – сестры Па-вской не станет? Фу, какое тупое суеверие! Неужели я стала суеверна?..

Я читаю теперь в «Новом слове» (№№ 7 и 8 за 97 г.) – повесть Светлова: «В дверях Эдема». Особенными литературными достоинствами она не отличается, но проф. П. изображен очень живо и верно, хотя слегка преувеличенно; также метко дано прозвание «халдейского жреца» ассистенту Ал. Ал. Э.: действительно, в его лице есть нечто загадочное, особенно, когда он наденет свой операционный костюм – белую шапочку с красным крестом и такой же фартук…

Я с ужасом смотрю на календарь: 4-е! Сколько лекций пропущено, сколько дней занятий потеряно! так как в общей палате оказалось совсем невозможно заниматься. Добрая душа – профессор сделал просто благодеяние, положив меня на кровать имени Гамбургер как учащуюся, несмотря на мои протесты; но если бы я знала, что эта кровать будет в 6-кроватной палате – я едва ли согласилась бы. Как всегда – я и в этом случае оказалась несообразительна: вместо того, чтобы приехать сюда сначала с кем-нибудь из товарок – я отнеслась к своему помещению сюда с каменным равнодушием, мне было как-то «все равно», может быть потому, что я по приезде из Пскова уже с трудом могла ходить…

Нигде, кажется, с такой ясностью не видишь, как здесь, какое злоупотребление делают люди из своего органа речи: бабье пустословие, разговоры с утомительной бессодержательностью уже раздражили мне нервы; по-видимому, ко мне вновь возвращается проклятое состояние, выражающееся пока в легкой сравнительно форме, – сжиманием головы. Разговоры меня мучат невыразимо, и я, после окончания курсов, решительно стану избегать женского общества или же буду сходиться с наиболее серьезными и молчаливыми; а здесь – если б я знала, каково лежать в общей палате, – непременно легла бы в отдельную: лучше было бы заплатить 100 руб. с «некоторой натяжкой» своих финансов, нежели терять дорогое время, которому цены – нет.

Теперь 11-й час вечера… Пришла одна больная из отдельной палаты и, сев к Тамаре на кровать, гадает ей… Несчастный женский ум! абсолютная пустота, заполняемая областью половых отношений: муж, дети, и в привязанности этой – ни капли духовности…

Во мне подымается сильнейшее раздражение. Как я понимаю Достоевского, который сказал, что весь ужас каторги заключается в том, что он «никогда не будет один»… Сегодня я выехала в столовую, и мне стало положительно легче на душе. Сестры были заняты, и я просидела около часу совершенно одна. И мне не хотелось возвращаться в палату.

Я даже не могу писать сегодня все, что хочется. Присутствие постороннего лица раздражает меня; вид этой женщины с ее простоватым лицом и угловатыми телодвижениями – доказывает такую ограниченность женскую, такое полное отсутствие «всякой мысли», за исключением вышеупомянутой сферы, что я по ней могу судить об ее муже.

Ну, довольно! Я, кажется, разнервничалась… Самообладание! в нем есть единственный исход.


11 декабря

Сегодня операционный день; утром, перед операциями, слышится истеричный плач, вечером – тяжелые стоны…

Сейчас получила письмо от брата, его выпустили из лазарета… Слава Богу! Говорят, я похудела за эти дни. – Немудрено от такой тревоги.


18 декабря

«Alles ist so still um mich hier», но я не могу прибавить – «Und so ruhig in meiner Seele»…10 Зрелище человеческих страданий, раскрытое передо мной, не дает покоя душе, и еще глубже, острее становится вопрос: зачем же?..

29 ноября Григорьева приехала сюда; больная, с огромной, запущенной кистой в животе, все-таки ходила, говорила, смеялась. И после операции сначала все шло хорошо, но уже через неделю видно было, что ей не жить: от нее начал идти такой дурной запах, что пришлось из 6-кроватной перенести ее в перевязочную. Никто не говорил мне о ней ни слова, но при взгляде на эти вваливающиеся глаза я чувствовала, что над ней уже носится дыхание смерти… Я навещала ее через день и вижу постепенное угасание, разложение заживо…

Доктора и сестры скрывают от нее ее состояние, и она сама, очевидно, не сознает опасности своего положения: кто-то из коломенских кумушек – она мещанка – еще до операции уверил ее, что до 21 дня при таких операциях всегда бывает плохо, а потом поправляются. И она верит, что и у нее так будет. Вчера у нее был священник, заметил, что она очень слаба – «об этом знаем не мы, а доктора, батюшка», – отвечала она. Предложение исповедаться и причаститься больная оставила без ответа.