Где тот обмен мыслей о Бокле, Спенсере, Дарвине, Канте и русских писателях, словом, где те споры
О Байроне, ну, о материях воздушных?
Их нет, не слышу я их, и что всего хуже – даже среди знакомых своих не слышу.
И мучит меня страшная неудовлетворенность… Сегодня сделала последнюю глупость: послала профессору на просмотр тот вздор, который мучил меня уже около полугода и который, наконец, написала. Послано письмо без подписи с объяснением, что меня заставляет поступить так страшный стыд перед самой собой. Уже раз я имела суровое и резкое объяснение с Е.Н. Щ-ной в подобном случае, и я этого стоила. Не унялась, проклятая привычка! – обратилась к профессору, авось и от него дождусь того же. Тогда, по крайней мере, еще стыднее и больнее будет и я овладею собой…
11 февраля
Просматривала на днях отчет о занятиях на курсах. У некоторых профессоров – Форстена, Гревса, Введенского – есть свои ученицы, показавшие выдающиеся успехи. Я не в их числе. И не честолюбие мучит меня, а простое сознание, что я ни к чему не оказалась способной. Занимаюсь русской историей, но холодное отношение профессора и неудачная постановка занятий как-то не возбуждали охоты заниматься: я ограничилась рефератом и более не писала. А как хотелось бы мне стать хотя бы маленьким двигателем науки. Когда я в Публичной библиотеке погружалась в Писцовые книги – я испытывала какой-то восторг, увлечение и особенное наслаждение в работе. Нечто подобное я пережила в прошлом году в Москве накануне Рождества, когда мне пришел в голову рассказ, и я писала так, что забыла обо всем на свете… Это какое-то особенное, возвышающее душу чувство, поднимающее ее высоко над землей; это – творчество… на мгновение душа моя поднялась в эту сферу. Боже мой, до конца жизни не забуду я той минуты… Я люблю науку, люблю ее со всею преданностью энтузиаста: она почти так же высока, как и религия, и тоже возвышает душу человека, хотя не дает ему ответов на основные вопросы жизни.
Университетский быт и отчет о нем послужили мне поводом к проверке самой себя: Нольде в 21 год обнаружил огромную эрудицию и опытность ученого, – а я? – невежда в 21 год, полуневежда – в 23, и только. Петрункевич занимается Ренессансом, пишет и теперь печатает исследование о Маргарите Наваррской; я же что сделала? – Ничего. А какие вопросы уяснила я себе? Выяснится ли мне ход нашей истории? Отчасти – да, но не вполне. Могу ли я с уверенностью сказать, что когда-нибудь мы пройдем ту же стадию развития, какую прошли и западноевропейские народы? – Нет; сравнивая историю нашу с западноевропейской, приходишь к выводу, что мы идем своеобразным путем… и сравнительно с Западной Европой находимся в положении прямо выгодном: стоя еще на первых ступеньках исторической лестницы, мы имеем перед собой разнообразнейшие фазы развития государств, ушедших дальше нас… Можем учиться, делать выводы и из этих выводов извлекать полезные для себя уроки, которые, к несчастью, не всегда признаются необходимыми для жизни…
4 марта
Сегодня годовщина большого события студенческой жизни. После лекции Введенского о Канте – на кафедру взошла одна из курсисток и начала громко читать по листочку; в банальных и слабых выражениях она сперва приводила комментарии к событию, потом говорила о необходимости не только помнить его, но и стремиться к прогрессу… вперед; наконец, было сказано самое умное – предложен ежегодный сбор.
Сотенная толпа молча слушала. Во время чтения я рассматривала некоторые лица: одни сочувствовали и слушали с увлечением, напряженно, большинство – просто с вниманием, на лицах же некоторых замечались скептические и насмешливые улыбки. Наверху две курсистки, изящные барышни, из петербурженок, переговаривались с выражением крайней досады: они спешили, а нельзя было выйти; веселые и нарядные, они и слушать не хотели воспоминаний о неведомом им мире. Наша философка П. стояла у кафедры с выражением оскорбленного достоинства: ее осмелились остановить! и ей есть дело до какой-то несчастной! Инспектриса – бывшая слушательница – устало слушала чтение как нечто неизбежное, которому она должна была покориться…
И больше ничего… все разошлись.
5 марта
Читаю теперь «Апологию Сократа» Платона, Токвиля, Сореля, Бильбасова и сочинение Неплюева «Что есть истина». Многое из последнего сочинения я уже сама ранее передумала, и мой взгляд на науку несколько изменился. Прежде, веря в ее преимущества, я считала, что от соприкосновения с ней люди делаются умнее и лучше душою: таково было мое заблуждение, навеянное чтением биографий некоторых великих людей науки, бывших в то же время и великими людьми по душевным качествам. Гениальная скромность Ньютона, добродетель Сократа с детства были известны мне, к этому присоединились еще кое-какие сведения о высших нравственных качествах людей науки, – и идеальное понятие о ней и ее адептах было готово. Но уже третий год убеждаюсь я, что даже стремление к науке не способно идеально объединить всю нашу разнородную массу; что есть высокоразвитые умственно личности, но от этого другим ни тепло, ни холодно; что профессора наши, читая нам лекции, не сближаются, да и не желают вовсе сближаться с нами как с людьми, и что самое товарищество слабо, – сходятся редко и с осторожностью. В жизни же происходит в высшей степени курьезное явление: сколько уж лет университетская молодежь толкует о свободе, прогрессе, но едва выйдет из университета – усердно начинает… забывать прежние идеалы… Не слышно, чтобы окончившие составляли дружную либеральную корпорацию, как на университетской скамье, – они молчат. А почему?! Изредка говоримые с кафедры речи, зажигая в молодых людях стремление к науке, не заставляют их в то же время сближаться между собою, как братьев, во имя одной общей идеи – общей работы… Сила науки велика, ее могущество почти безгранично, но не в ее власти нравственно преобразовать и объединить эту пеструю массу молодежи. А между тем, сколько среди нее хороших людей! сколько хороших честных стремлений! Как подумаешь – какую бы великую силу представили мы, объединенные братским союзом! Наука, любовь друг к другу и вера соединили бы нас в чудной гармонии, и мы жили бы как братская община – в непрерывном труде и стремлении к вечному идеалу…
Мечты! фантазия! И вот мысль, занимавшая меня с 14–15 лет – об основании женского университета – заменяется другой, об основании христианского университета, христианской газеты или журнала, организации всей нашей жизни по вере. Оставив, так сказать, веру на время – я потом вернулась к ней, но уже с ясным сознанием несообразности всего современного строя нашей жизни с верой, и, увидя все это, я не потеряла ее вновь. Кругом меня не было примера ее животворящей силы, но она явилась мне в прошлом: в чудной личности Гааза, в общинах первых времен христианства. Теперь я, остановясь на одной ступеньке, выжидаю… Чего? – чтобы выяснить себе и некоторые научные вопросы, чтобы идти по этой почве, построить план будущей своей жизни по выходе отсюда и начертать независимый образ действий.
Другие мечты – об основании сельской школы – тоже разлетелись как дым, когда я убедилась, что образование без религиозно-нравственного воспитания редко способно делать людей. Я чувствую даже, что потом едва ли буду в состоянии жить среди таких христиан… Мужество! не покидай меня. Ведь Неплюев начал же один…
И ясно стало для меня все уродливое в истории христианских народов, ибо мучения христиан убедили меня в великой свободе духа: христиане хотели следовать своим убеждениям, составили великую силу, с которой нужно было бороться… Теперь же половина бедствий нашей интеллигенции происходит оттого, что, несмотря на все свое развитие, она все-таки раба установившихся взглядов, строя жизни, привычек.
Несколько дней назад я узнала, что Неплюев здесь. В волнении – я бегу к профессору В. спросить адрес. Маленький старичок с умными, глубокими глазами сказал, что он останавливается обыкновенно в гостинице «Париж». И я пошла туда. Н.Н. не было дома. Я написала ему коротенькую, умоляющую записку – просьбу видеть его и назначить мне часы, когда могу его застать дома.
Дня два я жила напряженным вниманием, ждала письма – напрасно. Дни идут, ответа нет. И я не знаю, чему приписать такое молчание: некогда ему? Неужели он, истинный христианин, сознательно не хотел мне отвечать? – не может быть, не может быть! Он, наверно, уехал, и я так и не увижу его. Но я не теряю надежды поговорить, рано или поздно напишу ему, но куда? он теперь так часто уезжает…
6 марта
Сегодня, вернувшись домой, увидала у себя на столе телеграмму. Сердце замерло: умер кто-нибудь – бабушка, мама?! Прочла: «Завтра в 9 часов утра буду дома. Неплюев». Ноги подкосились после испытанного волнения, и я невольно опустилась на колени, благодаря Бога за то, что не весть о несчастии принесла мне телеграмма.
Мне надо сказать ему столько, сколько я за всю жизнь никому никогда не высказывала; в его сочинении он рисовался мне глубоким тонким психологом, способным познать все изгибы души человеческой… Но вот невольно подымается сомнение: поймет ли он мою страстную исповедь, способен ли он глубоко понимать сложные движения души человеческой? И недоверие вдруг охватывает меня… О, если б он мог понять, если б мог хоть что-нибудь сказать мне… Мне не нужно слов утешения и одобрения, я так долго живу замкнутой жизнью, что, кажется, у меня есть сила переносить все личное самостоятельно. Мне нужно его слышать просто как человека.
15 марта
И я виделась с ним…
Плохо спала ночь и, встав рано утром, ровно в 9 часов была в гостинице «Париж»; подходя к ней, я была спокойна, не приготовлялась – как, что говорить… Признаюсь, я не без тайного замирания сердца думала, каков его внешний вид? Невольно идеализируя его как автора прочитанного сочинения, я боялась чисто внешнего вида: а что… если… хотя и сознавала, что это глупо, что будь он даже урод – это не коснется его души.
Я вошла в номер. Навстречу вышел пожилой господин, высокий и стройный, с лысой головой и большим носом, но в общем производящий такое впечатление, что эти недостатки его наружности даже вовсе не замечались. Он как будто не ожидал видеть меня (позже, в разговоре со мной, он признался, что, увидев в моей коротенькой записке слово «лекции» – он подумал, что это писал какой-нибудь студент, и адресовал мне телеграмму «Дьяконовскому»), но тотчас же учтиво поклонился, попросил подождать минутку и сам вышел.