Да! Жизнь кипит ключом в небольшом розовом доме на 10-й линии. Сквозь легкий туман дыма в первой комнате, около буфета видны группы студентов за столом с пивом, чаем и обедом. В двух-трех местах кучки тесно сбились и слушают оратора. В других трех комнатах тоже очень тесно. Никто и не думает обращать внимание на объявления, гласящие, что воспрещается студентам других учебных заведений посещать столовую, и для удобства обедающих просят уступать места вновь прибывающим. Сквозь толпу с трудом пробираются мальчики с посудой. Путейцы, горняки, лесники, курсистки – все сидят, говорят, забыв об обеде и читая бюллетени и листки. Вот идет студент, раздавая узенькие литографированные листочки со стихами, они недурны, и я беру их на память.
Сличевский, конечно, тут же; толчется и спорит со мною, зачем я беру стихи. Я давно уже отобедала, но, пока не прочла всех бюллетеней – не ушла, конечно.
Четвертый час. Народу прибывает все больше и больше. Приходят не за обедом, конечно, – наоборот: у окошечка кухни в эти дни всегда свободно, и по комнатам не тянется длинная шеренга ожидающих. В прихожей с трудом можно повернуться; пальто и наши жакетки складываются в груду на пол, за неимением места. С трудом отыскиваю свое и ухожу.
Ухожу отсюда, чтобы думать… думать, как поступить. Совесть подсказывает мне, что завтра я должна заявить и нашей и той партиям, что перехожу на сторону большинства, и изложить при этом мотивировку своего поступка, затем идти к временному правлению, которое завтра, конечно, будет продолжать опрос, и заявить ему, что стою за закрытие курсов, и, наконец, – подписаться под круговой порукой. Чтение сегодняшних известий еще более укрепило меня в этом намерении. Я раскаиваюсь, что сразу примкнула к той партии, основываясь на старом решении большинства, и, только исполнив свое решение, чувствую, что буду теперь нравственно спокойна. За эти пять дней история ушла вперед, а я, сбитая с толку противоречивыми показаниями партий, взаимно обвинявших друг друга в нечестности, не могла, разумеется, доверять ни той, ни другой; вот и действовала сама, на свой страх, пока не стала раздумывать над бюллетенями и действиями администрации.
Да, много значит морально сочувствовать делу! Мне легче признаться перед всеми в своих ошибках, нежели жить такой разделенной духовной жизнью, как теперь живу. Если бы я не сходилась с товарищами в принципе – это дело другое, – тогда мне было бы в тысячу раз легче; а теперь, в сущности – вышло вроде компромисса…
Да… итак, завтра!
23 февраля
И я пошла на другой же день.
А вечером в воскресенье было собрание этического кружка. Читал М-ков из соч. Эмерсона главу «О доверии к себе». Написана недурно; жаль только, что М.Ос. так пользуется мыслями Эмерсона, размазывая их в своих статьях. Профессора В-ра не было, и без него дело сразу пошло гораздо лучше. Прения шли очень оживленно… но мне было не до них, в сущности. Весь день просидела я безвыходно, подавленная сознанием сделанной ошибки, и записывая о событиях. К концу собрания, когда председатель поднял вопрос об учащейся молодежи, я оживилась и была рада узнать от земляка – медика К-ва, что профессор Бекетов и Фаминцын имели в субботу у Государя аудиенцию, что Он отнесся к ним очень внимательно и что всякий желающий может приходить к ним ежедневно узнавать обо всем.
На другой день пошла к Н.Н. Бекетову. Милый старичок вышел ко мне и спросил:
– Когда вы начнете лекции?
– Неизвестно, – сказала я.
– Хм… – неизвестно, неизвестно… – заворчал он таким добродушным тоном, что мне захотелось прямо броситься на шею этому старичку и расцеловать его… Какое-то хорошее чувство наполняло душу, пока он ходил по комнате и добродушно повторял:
– Ну, и будет с вас… успокойтесь. Я и Фаминцын были у Государя, и Он отнесся к нам очень хорошо… Да почему это до сих пор от вас ко мне никто не приходил?
Я отвечала, что, должно быть, не знали. Видя, что ничего больше не добьешься, я стояла молча, до тех пор, пока он не подал мне руки, сказав:
– Ну, до свиданья, успокойтесь.
Пошла к Фаминцыну. Тот принял меня очень внимательно, рассказал о настроении общества, которое все было на нашей стороне, о милостивом приеме Государя и умолял не портить дела, начав посещение лекций и с доверием относиться к комиссии. В состав ее Ванновский призвал 2 юрисконс. Министерства внутренних дел, одного из них военного, и двух академиков, расположенных к молодежи.
– Имейте доверие к нам, предоставьте опять нам образ действий, верьте, что мы отстоим ваши интересы, – говорил он. На мое опасение о высланных товарищах он отвечал уверением, что их вернут, если мы не будем волноваться. Мне начинало становиться ясным, что у комиссии много врагов и ее назначение не всем желательно, если Ф. так горячо убеждал нас не портить ему дело.
Прежде, чем идти на курсы в канцелярию, я забежала к Юленьке М. и Соне П., обняла их и заявила, что присоединяюсь к ним. Они были тронуты, и мне на душе стало легче. Я почти бежала на курсы…
Временное правление заседало в профессорской. Пришлось ждать очереди. Опрос, надоевший комиссии, тянулся уже четвертый день… Через несколько минут я «предстала» пред очами правления – и излагала им те мотивы, по которым я перешла на сторону большинства, ссылаясь, главным образом, на незнание мною обстоятельств дела, и просила причислить меня к большинству. Лишь только я употребила ненавистные им слова «большинство» и «меньшинство» – С-нин желчным тоном заявил, что он не принимает этих моих слов и что меня они запишут отсутствовавшей из Петербурга от 12 до 17 февраля (т. е. как раз, когда происходили все главные события, вызвавшие прекращение лекций). Я возмутилась.
– Так вы причисляете меня к отсутствующим из Петербурга, когда я перехожу на сторону большинства, а когда я была в меньшинстве, то вы меня об этом не спрашивали?!
Один из профессоров взял бумагу:
– Вопрос был предложен вам в такой форме: подавали ли вы голос за или против чтения лекций? А так как вас в этот день не было в Петербурге, то тем самым вы не можете примыкать к протестующим.
– Но в таком случае я не могу быть и «за» них, а между тем вы меня тогда записали так. И вопрос мне предложили в краткой форме: «за или против прекращения лекций?» – Я поняла это как вопрос о мнении.
Профессор оскорбленным тоном сказал:
– Иначе говоря, вы нас обвиняете, что мы предложили вам вопрос в иной форме?
– Да, я хорошо помню.
– Г-жа Дьяконова может подать письменное заявление, – примирительно сказал директор. Я поклонилась и вышла.
На душе стало совсем легко. Мой переход на сторону большинства был, так сказать, законно утвержден (прошение для участия в круговой поруке я подала, еще идя в профессорскую). Рассказывая обо всем столпившимся кругом меня товарищам, чувствовала, что чем более я обвиняла себя в ошибке, тем легче было на душе… Сегодня я подала формальное заявление. На «опрос», придуманный временным правлением, с каждым днем является все менее и менее слушательниц.
Вечером, в тревожном опасении за высланных товарищей, мы втроем ходили к Фаминцыну. Но он ничего не мог сам сказать нового, кроме того, что в Институте инженеров путей сообщения начались волнения. Кстати, тут же был и инспектор его интерната, высокий пожилой господин. Он рассказал нам, как узнал вчера вечером, что собирается совет у министра внутренних дел, и побежал сейчас же в полночь по интернату, уговаривая начать занятия.
– Иначе – нам плохо.
– То есть как это? – недоумевая, спросила я.
– Комиссию уничтожили бы. Ее назначение не всем желательно, и совет был собран прямо с целью показать, что движение молодежи имеет характер политический, и если б лекции не начались, – неизвестно, что вышло бы. – Он говорил горячо и убедительно. И с еще с большей убедительностью на ум приходило соображение, что на наших головах, кому это нужно, – делают карьеру, что нашим движением там, наверху, – разные силы пользуются с разными намерениями… Ну, заварилась каша!.. Нас успокаивали, просили тоже начать лекции…
24 февр.
Юленька уговорила меня пойти на выставку картин Васнецова – надо было отдохнуть душой после всего испытанного. И правда, выставка производит прекрасное впечатление. Такую отраду я только второй раз выношу с выставок за этот учебный год: впервые это было на Рождестве, на посмертной выставке картин Шишкина, Ендогурова и Ярошенко, второй раз – теперь.
«Гвоздем выставки» – без сомнения, была картина «Выезд богатырей Ильи Муромца, Добрыни Никитича и Алеши Поповича». С радостью прочла я внизу билетик с надписью: «Приобретена в собственность художественной галереи бр. Третьяковых». Это одно из самых талантливых произведений русской живописи. Какая мощь и какое спокойствие разлиты в этих трех фигурах, которые являются символами, чисто русскими символами. Богатыри сидят на своих косматых крепких лошадях, таких же простых, как и вся их одежда и вооружение, сидят в спокойных позах, без заносчивости и хвастливой храбрости; на лицах нет и следа гордости, они смотрят добрыми глазами, – они так величаво-спокойны, так симпатичны в своей простоте и… так сильны. Это сочетание – спокойного сознания собственной мощи и доброты – удивительно удалось художнику, и оттого его «Богатыри» привлекательны для сердца каждого человека, много говоря своим немым языком. Нет, надо действительно родиться русским, чтобы создать истинно национальное произведение. В произведении Васнецова эти создания русского эпоса настолько симпатичны, что невольно и у иностранцев могут возбудить любовь и симпатию к великому народу…
Другая картина: «Витязь на распутье» – поражает сразу силой, с какой выражено в ней настроение. Тяжелое раздумье выразилось во всей картине, – и в понуром коне, и в позе витязя, задумчиво читающего надпись. Грустью и чем-то жутким веет и от этого старого, покосившегося набок камня с надписью, и от всего пейзажа при свете потухающего солнца, и от этих черных птиц кругом, и от черепа… Васнецов мастерски передает настроение. Небольшая картинка «Затишье» вблизи кажется просто подмалевком, а издали поражает художественностью, необыкновенной прелестью и опять-таки настроением. Озеро с вдающимся в него мысом с деревьями, около которых в задумчивой позе женская фигура… Тишина в воздухе, в воде, в лесу, по берегам, все точно заснуло, птицы тихо плывут по воде… Женщина поддал