Дневники русской женщины — страница 92 из 145

Мысли мои были далеко-далеко, в Москве, в Святых Горах, в Питере, в Ярославле… Цвет русской интеллигенции чтит память великого поэта, а здесь, в Азии, собирается голодный и больной народ поесть в «столовыя», по здешнему произношению.

Грустно! За эти дни сердце притупилось к страданию, чему более всего способствовало попрошайничество и обман самих же несчастных, которым помогаешь. Привезешь, напр., доктора в дер. Большие Меретяки, пропишет лекарство и белый хлеб – за ним ходят аккуратно, а в аптеку не посылают. Я прихожу навестить – больная не поправляется. Отчего? – Сознаются, что еще ничего не брали из аптеки – изба полна народу. Строго взглядываю на рослую девку и говорю: иди завтра же в Казыли! – «Боюсь!» – Что-о? средь бела дня? Я, барышня, и то хожу вечером одна, а ты днем боишься? Иди без разговоров! Внушительный тон производит впечатление; идут, и так еще в нескольких домах… Руки опускались при сознании бесплодности всей своей работы, и я очень обрадовалась, когда И-тович предложил мне открыть здесь питательный пункт Красного Креста: здесь, по крайней мере, будешь сознавать пользу работы, будешь знать, что хорошая пища – для цинготных спасение, а то – не угодно ли наблюдать за лечением таких больных, как лихорадочные, с разными туберкулезными и желудочными заболеваниями, которые, кроме пищи, требуют и лекарства, – аптека же далеко, а земский врач И-тович нагнал почти панический страх на этих первобытных детей природы. В конце концов боишься помогать, всякая помощь вызывает только попрошайничество, опротивеет и слушать просьбы и не является желания их удовлетворить…

11-й час… В то время, как по всей интеллигентной Руси еще не замолкли звуки празднества – другая Россия, темная, полудикая, мирно спит в своих лачужках, с тем, чтобы завтра – начать снова то же темное, полуголодное существование…

Я принадлежу к тому классу, который издавна, от дедов, унаследовал пренебрежение к дворянскому сословию; встарь – купцом они помыкали, а теперь к нему пошли на поклон. Помню рассказы, слышанные в детстве о любви дворян к богатым купеческим невестам, и глубокое пренебрежение к тунеядству этих бар – всосалось в мою кровь, теперь же вдруг всплыло с необыкновенной ясностью при виде народного бедствия, тьмы и невежества…


Петербург, 15 августа

Сегодня мне исполнилось 25 лет. Страшно написать эти слова… сколько в эти годы можно было бы сделать, если б я была рождена свободным человеком! если б я давно могла окончить курсы и вступить в жизнь! Ровно 4 года тому назад в этот знаменательный для меня день я чувствовала то внутреннее перерождение, которое совершилось во мне при сознании и неизбежности близкой борьбы. А теперь, через месяц – 15 сентября – я окончу курсы и… с пристани должна буду отправиться в плавание по волнам моря житейского. Общественная жизнь нашего времени уже требует образованных деятелей; частной инициативе – в деле образования народного и среднего – дана известная возможность действия. Я знаю, что здесь я могла бы принести пользу, – и не какую-нибудь, а настоящую, солидную пользу. С мыслью стать народной учительницей поступила я на курсы, – ей соответствовала и моя научная подготовка и избранный мною факультет. Но… четыре года назад, накануне этого самого дня, за всенощной в Ярославском соборе, в темном углу – стояла пламенно молящаяся девушка; через 4 года, сегодня – за столом сидит она… и только внешность осталась прежняя, – я бы хотела, чтобы кто-нибудь мне указал, – что в лице осталось прежнее. Недаром один родственник называл меня Татьяной; да, я стала ею невольно в области мысли: вместо кающейся грешницы – холодный скептик с усмешкою говорил «que sais-je?»22, взамен прежней полусознанной веры скептицизм и холодный анализ; жаркую молитву – заменили тяжелые раздумья… Я пришла к убеждению, от которого уже невозможно отказаться, и раз оно ясно сознано и подтверждается самою жизнью, что причина долгого и упорного существования религий, – причина существования веры вообще – смерть.

Мы можем познать все земное, открыть все тайны земли и неба, и никогда не можем познать тайны собственного существования. Наука бессильна пред лицом смерти; смерть – вот граница знания и начало веры: мы знаем все до ее предела, мы не знаем ничего за этим пределом. И так как он для каждого из нас неизбежен, то невольно в душе индивида встает вопрос: а что же потом? И вот в разные времена в разных местах земного шара – возникали разные учения, удовлетворявшие массу, которые жили, веруя слепо, но твердо, потому что иначе они не могли бы жить, а жить было надо в силу жизненного инстинкта. Отчего в наше время так часты самоубийства? Оттого, что интеллигентный человек – не веря – ясно видит невозможность решения загадки, и если он не особенно ценит жизнь, если он не одушевлен никакою идеей – тогда его ничто не удерживает от смерти.

Отравилась нынче в марте медичка I курса Юлия Цингер; застрелилась нынче в июне в Киеве наша слушательница II курса, прелестная Наталия Дебогорий-Мокриевич, чудные глаза которой и драматический талант производили на всех, видевших ее, неизгладимое впечатление… Как сейчас вижу ее – на Пушкинском празднике, в роли Марии в сцене сумасшествия с Мазепой… «Подумай, эта голова совсем не человечья, а волчья, видишь какова?» – слышится в зале низкий грудной голос и забываешь обо всем, глядя на эту прелестную малороссиянку с дивными глазами и распущенными волосами… С какой картины сошла она?.. Теперь жаль их обеих… А почему жаль? – ведь они ушли отсюда потому, что были решительнее нас, которые живут, не зная цели жизни. Обе были молоды, красивы, развиты, умны; не знаю Цингер, но у Д.-М. была чудная душа, которая отражалась в ее неземных глазах… Почему же мне ее так жаль? Я хотела бы, чтобы она наслаждалась радостями жизни, которых она вполне достойна… но к чему и радости жизни? Ах – que sais-je, que sais-je!!

Все попытки научных доказательств бытия Божия – бессильны, потому что иначе – человек был бы лишен свободного выбора, его воля была бы несвободна в признании Бога. Христианство же одним из первых своих постулатов ставит – свободный выбор человеческой личности между верой и неверием. Поэтому напрасны все теоретические споры. Они противоречат коренной основе веры. Какая была бы свобода воли, если б могли нам доказать бытие Божие? Если мне дадут неопровержимые доказательства бытия Бога, то я,: даже против воли, вынуждена буду признать его существование, я буду знать, что он есть и подобно тому, как будет нелепостью сказать: я научно знаю, что 2×2=4, но не верю, что оно =4, так и в этом вопросе неверие было бы окончательно устранено, если бы было знание. Но знать нам невозможно, и остается свободный выбор воли. И доказательство истинности христианской религии не должно вовсе состоять в теоретических отвлеченных спорах. Нет; ее превосходство и действующую в ней божественную благодать – скорее можно было стараться доказывать в социальных формах – в сфере общественной жизни, в содержании человека, в его духовном облике. Вот, о соч. Неплюева «Что есть истина?» проф. Шляпкин отозвался: «Все он говорит о вере, но не указывает, каким путем приобретается эта вера?» По-моему, и не надо, да и нельзя доказать: веру свою всяк приобретает в большинстве случаев не из теоретических споров, а сам по себе; но истинность-то ее доказывается самой жизнью, ее деятельностью, ее плодами.

Я очень рада, что судьба меня столкнула именно сегодня с членом неплюевского братства – Иваном Саввичем Н-ко. Мне очень нравится этот юноша, и я с удовольствием всегда беседую с ним. Удивительно, как интересно и непринужденно идет беседа с человеком, хотя и иных убеждений, но хорошим душевно. Если у Неплюева и все такие воспитанники, то можно, без сомнения, назвать его одним из первых русских педагогов.


18 августа

Сегодня узнала, что не будут разрешены экзамены ни одной из тех 140, которые нынче весной добровольно ушли с курсов и теперь возвращаются с прошениями. Мера довольно строгая, но – говоря откровенно – заслуженная. Члены этой партии просто осрамили ее глупыми, детскими выходками: из них уходили без возврата очень немногие, чуть ли не 20 человек только, остальные же, подавая бумаги, спрашивали Скрибу: «А когда нам можно будет вернуться?» Если бы эти умницы были вполне солидарны с партией исключенных, как они заявляют, то не должны были бы подавать прошения ранее, нежели их товарки будут возвращены; а они все явились с прошениями теперь же… Да, не умно, совсем не умно. И также глупость не может проходить безнаказанно, только этим путем мы и поучаемся чему-либо.

Сегодня же узнала ошеломляющее известие: К-ев и Г-с ушли с курсов и из университета!

В К-еве мы теряем «имя», в Г-се – человека. Как человек и как профессор даже, К-ев для нас был малозначителен; за все 4 года я не припомню ни одного случая, чтобы у нас с ним были оживленные отношения, чтобы ему аплодировали, как Г-су. Я бы хотела у него заниматься, но, в страхе перед его тяжеловесным многоречием, у меня, право, не хватает мужества на подвиг – выдержать с ним даже получасовую беседу, хотя он и любезен вообще в обращении, но холоден. Весь ушедший в книги, в ученость, человек, составивший себе имя, – он только и замечателен этим. А как живое существо – он недоступен нам.

Г-с – наоборот – для курсов большая потеря, как незаменимо умелый, одушевленный преподаватель, учитель науки и руководитель семинарии.

Магистрант, еще без всякого «имени» (да вряд ли он и составит его: он не отличается талантливостью), у нас он был уже значительным лицом: к своим лекциям и занятиям он относился всегда с большой энергией и любовью; он стремился сблизиться с нами, сплотить нас в кружок, читая ежегодно вступительные речи о значении науки, которые жадно слушали не одни его слушательницы II курса, – все это придавало ему большое значение среди наших профессоров. Правда, его многие упрекали в холодности, в исключительности отношений – «хорош лишь с теми, кто у него занимается». Я, лично не зная его, замечала у него всегда некоторый недостаток во вступительных речах: говоря о значении науки, вместо того, чтобы обрисовать нам значение различных семинарий – не призывая нас к работе – он, казалось, находил единственно нужное для нас только в одном своем убеждении, что было уже странно, так как странно было бы всем 200–300 сразу усердно окунуться в море Средневековья; поэтому отчасти я и не входила в сношения с ним. Непонятно тоже, что он, постоянно твердя нам о Фюстель-де-Куланже, – ни разу не упомянул о Василевском, своем учителе, о котором по смерти написал очень симпатичную хорошую статью в «Журнале Министерства народного просвещения». Я даже не знала, чей он ученик, – это мне сказала Е.Н. Щ-на, и на мое удивление, отчего он никогда не упоминает нам о нем в своих речах, ответила очень резко… Да, очевидно, нет идеала на земле.