Пока решили все «отложить», даже выбор совета.
Вечером были у X. Много любопытного узнали о вчерашнем заседании Совета раб. депутатов.
Богданов (группа Суханова же) торжественно провалился со своим предложением реорганизовать Совет.
Предложение самое разумное, но руководители толпы не учли, что, потакая толпе, они попадают к ней в лапы. Речь свою Богданов засладил мармеладом и тут: вы, мол, нам нужны, вы создали революцию… и т. д. И лишь потом пошли всякие «но» и предложение всех переизбрать. (Указывал, что их более тысячи, что это даже неудобно…)
«Лейб-компанейцы» отнюдь этого не желают. Вот еще! Вершили дела всего российского государства – и вдруг возвращайся в ряды простых рабочих и солдат.
Прямо заявили: вы же говорили только что, что мы нужны? Так мы расходиться не желаем.
Заседание было бурное. Богданов стучал по пюпитру, кричал: «Я вас не боюсь!» Однако должен был взять свой проект обратно. Кажется, вожаки смущены. Не знают, как и поправить дело. Опасаются, что Совет потребует перевыборов Комитета и все эти якобы властвующие будут забаллотированы.
Зала заседаний – непривлекательна. Публику пускают лишь на хоры, где сидят и «караульные» солдаты. Сидят в нижнем белье, чай пьют, курят. В залах везде такая грязь, что противно смотреть.
Газета Горького будет называться «Новая жизнь» (прямо по стопам «великого» Ленина в 1905–1906 году). Так как редакция против войны (ага, безумцы! Это теперь-то!), а высказывать это ввиду общего настроения будто бы невозможно (врут; а не врут – так в «настроение» вцепятся. Его будут разъедать!), то газета будто бы этого вопроса вовсе не станет касаться (еще милее! Какое вранье!).
Сытин, конечно, исчез. Это меня «не радует – не ранит», ибо я привыкла ему не верить.
22 марта, среда
Солдаты буйствовали в Петропавловке, ворвались к заключенным министрам, выбросили у них подушки и одеяла. Тревожно и в Царском. Керенский сам ездил туда арестовывать Вырубову – спасая ее от возможного самосуда?
Но вот нечто хуже: у нас прорыв на Стоходе. Тяжелые потери. Общее отношение к этому – еще не разобрать. А ведь это начинается экзамен революции.
Еще хуже: правительство о войне молчит.
Сытин на днях, по-сытински цинично и по-мужицки вкусно, толковал нам, что никогда вятский мужик на фронте не усидит, коли прослышал, что дома будут делить «землю». Улыбаясь, суживая глаза, успокаивал: «Ну, что ж, у нас есть Волга, Сибирь… эка если Питер возьмут!»
Сегодня был А. Блок. С фронта приехал (он там в Земсоюзе, что ли). Говорит, там тускло. Радости революционной не ощущается. Будни войны невыносимы. (В начале-то на войну как на «праздник» смотрел, прямо ужасал меня: «весело»! Абсолютно ни в чем никогда не отдает себе отчета, не может. Хочет ли?) Сейчас растерян. Спрашивает беспомощно: «Что же мне теперь делать, чтобы послужить демократии?»
Союзные посольства в тревоге: и Стоход – и фабрики до сих не работают.
Лучше бы подумали, что нет декорации правительственной до сих пор. И боюсь, что правительство терроризировано союзниками в этом отношении. О Господи! Не понимают они, на свою голову, нашего момента.
Потому что не понимают нас. Не взглянули вовремя со вниманием. Что – теперь!
25 марта, суббота
Пропускаю дни.
Правительство о войне (о целях войны) – молчит.
А Милюков на днях всем корреспондентам заявил опять, прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь. Я и секунды не останавливаюсь на том, нужны ли эти чертовы проливы нам или не нужны. Если они во сто раз нужнее, чем это кажется Милюкову, – во сто раз непростимее его фатальная бестактность. Почти хочется разорвать на себе одежды. Роковое непонимание момента, на свою же голову! (И хоть бы только на свою.)
Керенский должен был официально заявлять, что это личное мнение Милюкова, а не правительства. То же заявил и Некрасов. Очень красиво, нечего сказать. Хорошая дорога к «укреплению» правительства, к поднятию «престижа власти». А декларации нет как нет.
В четверг X. говорил, что Сов. раб. деп. требует Милюкова к ответу.
Вчера поздно, когда все уже спали и я сидела одна, – звонок телефона. Подхожу – Керенский. Просит: «Нельзя ли, чтобы кто-нибудь из вас пришел завтра утром ко мне в министерство… Вы, З.Н., я знаю, встаете поздно…» – «А Дмитрий Владимирович болен, я попрошу Дмитрия Сергеевича прийти, непременно…» – подхватываю я. Он объясняет, как пройти.
И сегодня утром Дмитрий туда отправился. Не так давно Дмитрий поместил в «Дне» статью под заглавием «14 марта». «Речь» ее отвергла, ибо статья была тона примирительного и во многом утверждала декларацию Советов о войне. Несмотря на то, что Дмитрий в статье стоял ясно на правительственном, а не на советском берегу, и строго это подчеркивал, – «Речь» не могла вместить; она круглый враг всего, что касается революции. Даже не судит – отвергает без суда. Позиция непримиримая (и слепая). Если б она хоть была всегда скрытая. А то прорывается, и в самые неподходящие моменты.
Но Дмитрий в статье указывал, однако, что должно правительство высказаться.
К сожалению, Дмитрий вернулся от Керенского какой-то растерянный и растрепанный, и без толку, путем ничего не рассказал. Говорит, что Керенский в смятении. С умом за разумом, согласен, что правительственная декларация необходима. Однако не согласен с манифестом 14 марта, ибо там есть предавание западной демократии. (Там есть кое-что похуже, но кто мешает взять только хорошее?) Что декорация правительством теперь вырабатывается, но что она вряд ли понравится «дозорщикам» и что, пожалуй, всему правительству придется уйти (поэтому?..). О Совете говорил, что это «кучка фанатиков», а вовсе не вся Россия, что нет «двоевластия» и правительство одно. Тем не менее тут же весьма волновался по поводу этой «кучки» и уверял, что они делают серьезный нажим в смысле мира сепаратного.
Дмитрий, конечно, сел на своего «грядущего» Ленина, принялся им Керенского вовсю пугать; говорит, что и Керенский от Ленина тоже в панике, бегал по кабинету, хватался за виски: «Нет, нет, мне придется уйти».
Рассказ бестолковый, но, кажется, и свидание было бестолковое. Хотя я все-таки очень жалею, что не пошла с Дмитрием.
Нет покоя, все думаю, какая возможна бы мудрая, новая, крепкая и достойная декларация правительства о войне, обезоруживающая всякие Советы – и честная. Возможна?
Америка (выступившая против Германии) мне продолжает нравиться. Нет, Вильсон не идеалист. Достойное и реально-историческое поведение. Во времени и в пространстве, что называется.
Были похороны «жертв» на Марсовом поле. День выдался грязный, мокрый, черноватый. Лужи блестели. Лавки заперты, трамваев нет, «два миллиона» (как говорили) народу, и в порядке, никакой Ходынки не случилось.
Я (вечером, на кухне, осторожно): «Ну, что же там было? И как же так, схоронили, со святыми упокой, вечной памяти даже не спели, зарыли – готово?»
Ваня Румянцев (не Пугачев, а солдат с завода, щупленький): «Почему вы так думаете, Зинаида Николаевна? От каждого полка был хор, и пели все, и помолились как лучше не надо, по-товарищески. А что самосильно, что попов не было, так на что их? Теперь эта сторона взяла, так они готовы идти, даже стремились. А другая бы взяла, они этих самых жертв на виселицу пошли провожать. Нет уж, не надо…»
И я молчу, не нахожу возраженья, думаю о том, что ведь и Толстого они не пошли провожать, и не только не «стремились», а даже молиться о нем не молились… начальство запретило. Тот же Аггеев, из страха перед «е. н.», как он сам признался, даже на толстовское заседание Рел. – Фил. Общества не пошел. (После смерти Толстого.) Я никого не виню, я лишь отмечаю.
А Гришку Питирим соборне отпел и под алтарем погреб.
Безнадежно глубоко (хотя фатально-несознательно) воспринял народ связь православия и самодержавия.
Карташёв пропал на целую неделю. Весь в бумагах и мелких консисторских делишках. Да и что можно тут сделать, даже если бы был не тупой и упрямый Львов? Как жаль! То есть как жаль, во всех отношениях, что Карташёв туда пошел.
5 апреля, среда
Вот как долго я здесь не писала.
Даже не знаю, что записано, что нет. А в субботу, 8-го, мы уезжаем в Кисловодск. (Возьму книгу с собой.) Теперь очень трудно ехать. И не хочется. (Надо.) В субботу же, через час после нашего отъезда, должны приехать (едут через Англию и Швецию) наши давние друзья эмигранты, Ел., X., Борис Савинков (Ропшин). Когда-нибудь я напишу десятилетнюю историю наших глубоких с ними отношений. Ел. и Борис люди поразительно разные. Я обоих люблю – и совершенно по-разному. Зная их жизнь в эмиграции, непрерывно (т. е. с перерывами нашего пребывания в России) общаясь с ними за последние десять лет, – я жгуче интересуюсь теперь их ролью в революционной России. Борис в начале войны часто писал мне, но сношения так были затруднены, что я почти не могла отвечать.
Они оба так любопытны, что, повторяю, здесь говорить о них между прочим – не стоит. Тремя словами только обозначу главу. Внутреннюю сущность каждого: Ел. – светлый, раскрытый, общественный (коллективный) человек. Борис Савинков – сильный, сжатый, властный индивидуалист. Личник. (Оба, в своем, часто крайние.) У первого доминируют чувства, у второго – ум. У первого – центробежность, у второго – центростремительность.
По этим внутренним линиям строится и внешняя жизнь каждого, их деятельность. Принцип «демократичности» и «аристократичности» (очень широко понимая). Они – друзья, старые, давние. Могли бы, – но что-то мешает, – дополнять друг друга; часто сталкиваются. И не расходятся окончательно. Не могут. К тому же Ел. так добр, кроток и верен любви, что лично и не может совсем поссориться с давним другом-соработником.
Как, чем, в какой мере, на каких линиях будут нужны эти «революционеры» уже совершившейся русской революции? Силою вещей до сих пор оба (я их почти как символы тут беру) были разрушителями. Рассуждая теоретически – принцип Ел. был более близок к «созиданию», к его возможностям. Но… где савинсковская твердость? Нехватка.