Дневники — страница 38 из 100

Дело идет к террору. В газетах появились белые места, особенно в «Речи» (кадеты ведь тоже считаются «изменниками»). «Новое время» вовсе закрыли.

Ни секунды я не была «на стороне Корнилова», уже потому, что этой «стороны» вовсе не было. Но и с Керенским – рабом большевиков, я бы тоже не осталась. Последнее – потому, что я уже совершенно не верю в полезность каких-либо действий около него. Зная лишь внешние голые факты – объясняю себе поступок Бориса, остававшегося у Керенского (лишь через 3 дня удаленного), двояко: быть может, он еще верил в действие, а если верить, – то, конечно, оставаться здесь, у истока происшествия, на месте преступления; быть может также, Борис, учитывая всеобщую силу гипноза «корниловщины», сотворения бывшим небывшего, увидел себя (если б сразу ушел) в положении «сторонника Корнилова» – против Керенского. То (пусть призрачное) положение – именно то, которое он для себя отвергал. Если Корнилов захочет один спасать Россию, пойдет против Керенского… – «это невероятно, но допустим, – я, конечно, не останусь с Корниловым. Я в него без Керенского не верю»… (Это он говорил в начале августа.) И вышло как по нотам. «Невероятное» (выступление Корнилова) не случилось, но оказалось «допустимым». Как бы случившимся. И Борис не мог как бы остаться с Корниловым.

А то, что он остался с Керенским, уж само собой вышло тоже «как бы».

Теперь или ничего не делать (деятелям), или свергать Керенского. X. тотчас возражает мне: «Свергать! А кого же на его место? Об этом надо раньше подумать». Да, нет «готового» и «желанного», однако эдак и Николая нельзя было свергать. Да всякий лучше теперь. Если выбор – с Керенским или без Керенского валиться в яму (если уж «поздно»), то, пожалуй, все-таки лучше без Керенского.

Керенский – самодержец-безумец и теперь раб большевиков.

Большевики же все, без единого исключения, разделяются на:

1) тупых фанатиков;

2) дураков природных, невежд и хамов;

3) мерзавцев определенных и агентов Германии.

Николай II – самодержец-упрямец…

Оба положения имеют один конец – крах.


сентября, среда

Данный момент: устроить правительство Керенского так и не позволили, – Советы, окончательно обольшевичевшиеся, Черновцы и всякие максималисты, зовущие себя почему-то «революционной демократией». Назначили на 12-е число свое великое совещание, а пока у нас «совет пяти», т. е. Керенского с четырьмя ничтожествами. Некоторые бывшие министры не вовсе ушли – остались «старшими дворниками», т. е. управляющими министерствами «без входа» к Керенскому (!). Только Чернов ушел плотно, чтобы немедля начать кампанию против того же Керенского. Он хочет одного: сам быть премьером. Ну, в «социалистическом министерстве», конечно: в коалиции

с… большевиками. После съедения Керенского.

Я сказала, что теперь «всякий будет лучше Керенского». Да, «всякий» лучше для борьбы с контрреволюцией,

т. е. с большевиками. Чернов – объект борьбы: он сам – контрреволюция, как бы сам большевик.

«Краса и гордость» непрерывно орет, что она «спасла» Временное правительство, чтобы этого не забывали и по гроб жизни были ей благодарны. Кто, собственно, благодарен – неизвестно, ибо никакого прежнего правительства уже и нет, один Керенский. А Керенского эта «краса», отнюдь не скрываясь, хочет съесть.

Петербург в одну неделю сделался неузнаваем. Уж был хорош! – но теперь он воистину страшен. В мокрой черноте кишат – буквально – серые горы солдатского мяса; расхлестанные, грегочущие и торжествующие… люди? Абсолютно праздные, никуда не идущие даже, а так, шатущие и стоящие, распущенно-самодовольные.

Вот у Бориса и Л. (они за это время уже успели как-то соединиться).

Картина всего происшедшего, нарисованная раньше, в общем так верна, что я почти ничего не имею прибавить. Корнилов как не был «мятежником», так им и не сделался. В момент естественного возмущения Корнилова всей «провокацией» черные элементы Ставки пытались, видимо, использовать это возмущение известным образом. Но влияние их на Корнилова было всегда так ничтожно, что и в данный час не оказало действия. Говорят, что знаменитые телеграммы-манифесты редактированы Завойко.

Но это абсолютно безразлично, ибо они остаются настоящим, истинным криком благородного и сильного человека, пламенно любящего Россию и свободу. Если бы Корнилов не послал этих телеграмм, если бы он сразу, бессловно, покорился и тотчас, по непонятному, единоличному приказу Керенского стал «сдавать должность», – как знающий за собой вину «изменник», – это был бы не Корнилов.

И если б теперь он не понял, что «провокация» остается провокацией, но что дело обернулось безнадежно, что разъяснить ничего нельзя; если б он сейчас еще пытался бороться или бежал – это был бы не Корнилов. Я думаю, Корнилов так спокойно дождался Алексеева, приехавшего смещать и арестовывать его, – именно потому, что слишком уверен в своей правоте и смотрит на суд, как на прямой выход из темной и недоразуменной запутанности оплетших его нитей. Это опять похоже на Корнилова. Боюсь, что тут ошибется его честная и наивная прямота. Еще какой будет суд. Ведь если он будет настоящий, высветляющий, – он должен безвозвратно осудить – Керенского.

Борис рассказывает: только в ночь на субботу, 26-е, он вернулся из Ставки от Корнилова. Львова там видел, мельком. Весь день пятницы провел в «торговле» с Корниловым из-за границ военного положения. Керенский поручил Савинкову выторговать Петроградский «округ», и Савинков, с картой в руках, выключал этот «округ», сам, говорит, «понимая, что делаю идиотскую и почти невозможную вещь». Но так желал Керенский, обещая, что «если, мол, эта уступка будет сделана»…

С величайшими трудами Савинкову удалось добиться такого выключения. С этим он и вернулся от совершенно спокойного Корнилова, который уже имел обещание Керенского приехать в Ставку 27-го. Все по расчету, что «записка» (в которую, кроме вышесказанного ограничения, были внесены некоторые и другие уступки по настоянию Керенского) будет принята и подписана 26-го.

Ко времени ее объявления – 27—28-го – подойдут и надежные дивизии с фронта, чтобы предупредить беспорядки. (3–5 июля, во время первого большевистского выступления, Керенский рвал и метал, что войска не подошли вовремя, а лишь к 6-му.)

Весь этот план был не только известен Керенскому, но при нем и с ним созидался.

Только одна деталь, относительно корниловских войск, о которой Борис сказал:

– Это для меня не ясно. Когда мы уславливались точно о посылке войск, я ему указал, чтобы он не посылал, во-первых, своей «дикой» дивизии (текинцев) и, во-вторых, – Крымова. Однако он их послал. Я не понимаю, зачем он это сделал…

Но возвращаюсь к подробностям дня субботы. Утром Борис тотчас сделал обстоятельный доклад Керенскому. Ничего определенного в ответ не получил, ушел. Через несколько часов вернулся, опять с тем же – и опять тот же результат. Тогда Борис настоятельно попросил позволения сказать господину министру несколько слов наедине. Все вышли из кабинета. И в третий раз Савинков представил весь свой доклад, присовокупив: «Дело очень серьезно…»

На это Керенский бросил бумаги в стол, сказав, что хорошо, он решит дело в вечернем заседании Временного правительства.

Но ранее этого заседания, за час, приехал Львов… и воспоследовало то, что воспоследовало.

Истерика в эти часы Керенского трудноописуема. Все рассказы очевидцев сходятся.

Не один Милюков был туда привезен: самые разнообразные люди все время пытались привести Керенского в разум хоть на одну секунду, надеясь разъяснить «чертово недоразумение», – тщетно; Керенский уже ничего не слышал. Уже было сделано, сказано, непоправимое.

Однако голым безумием да истерикой не объяснишь действий Керенского. Заведомой злой хитростью, расчетливо и обманно схватившейся за возможность сразу свалить врага, – тоже. Керенский – не так хитер и ловок, недальновиден. Внезапным, больным страхом, помутняющим зрение, одним страхом за себя и свое положение, – опять невозможно объяснить всего. Я решаю, что тут была сложность всех трех импульсов: и безумия, и расчетливого обмана, и страха. Сплелись в один роковой узор и были покрыты тем «керенским вдохновением», когда человек этот собою уже не владеет и себя не чувствует, а владеет им целостно дух… какой подвернется, темный или светлый. Нет, темный, ибо на комбинацию истерики, лжи и страха светлый не посмотрит. И дух темный давно уже ходит по пятам этого потерянного «вождя».

Я все отвлекаюсь. Я ведь еще не подчеркнула, что до сих пор то, из-за чего как будто запылал сыр-бор, совершенно не выяснено. Какой «ультиматум» привез от Корнилова Львов? Где этот ультиматум? И что это, наконец, «диктатура»? Чья, Корнилова? Или это «директория»? Где доказательство, что Корнилов послал Львова к Керенскому, а не Керенский его – к Корнилову?

Где, наконец, сам Львов?

Это – одно – известно: Львов, арестованный Керенским, так с тех пор и сидит. Так с тех пор никто его и не видел, и никому он ничего не говорил, ничего не объяснил. Потрясающе!

Я спрашивала Карташёва: но ведь перед своим отъездом в Ставку Львов был у Керенского? Разговор их неизвестен. Но почему хоть теперь не спросить у Керенского, в чем он заключался?

Карташёв, оказывается, спрашивал.

– Керенский уверяет, что тогда Львов бормотал что-то невразумительное и понять было нельзя.

Керенский «уверяет». А теперь уверяет, что вернувшийся Львов так вразумительно сказал о «мятеже», что сразу все сделалось бесповоротно ясно, и в ту же минуту надлежало оповестить Россию: «Всем, всем, всем! Русская армия под командованием изменника!»

Нет, моя голова может от многого отказаться, но не от здравого смысла. И перед этим последним требованием я пасую, отступаю, немею.

Не понимаю. И только боюсь… будущего.

Ведь уже через два часа после объявления «корниловского мятежа» Петербург представлял определенную картину. Победители сразу и полностью использовали положение.