Дневники — страница 47 из 100

– Я лишь на несколько дней! Пока выяснится недоразумение! Буржуазные газеты затравили меня! Выдумали, что я был охранником при Николае! Я сам, по соглашению с Советом народных комиссаров, решил сесть сюда, до полного выяснения моей невинности! Пусть не ложится тень на Совет! Я готов. Ведь Могилев – это я взял! Я первый Народный Полковник!

А вот серьезная неприятность.

Заключенные министры – Кишкин, Коновалов, Терещенко, Третьяков и Карташёв, томясь и все-таки не понимая реально того, что происходит (это мы, «на воле», принюхались к невероятному), издумали глупую штуку. Воображая, что Учредительное собрание соберется 28-го (опять, мы-то знали – не соберется), написали коллективное обращение к «Господину Председателю Учредительного собрания для оглашения». Подтверждают свою бывшую и настоящую верность Временному правительству, не признают власти «захватчиков», незаконно держащей их в заточении, и заявляют, что лишь ныне складывают с себя полномочия и передают их Учредительному собранию.

Сегодня утром явился к нам Ив. Ив. Манухин с этой бумажкой, переданной ему тайно. Настоятельная просьба заключенных – чтобы заявление непременно завтра было опубликовано во всех газетах.

Вечером выяснилась вся безумная досада: эти наивные пленники, передав свое заявление Ив. Ив-чу, в то же время передали его… официально, коменданту крепости! Для Смольного! И напечатать в газетах хотели, боясь, что собрание откроется, а Смольный не успеет передать заявления «Господину Председателю». Что ж вышло? Когда вечером Дима помчался к Паниной и в газеты, оказалось, что уже во всех редакциях эта бумажка есть. Очевидно, во всех большевицких тоже.

И выйдет лишь новый «криминал» вроде недавнего заявления от Временного правительства, подписанного освобожденными министрами-социалистами, после которого все газеты закрыли, а подписавшихся бросились арестовывать. Да они брызнули врассыпную и скрылись.

Эта же «новая гидра», к радости большевиков, уже в их руках, – в крепости. Что они сделают? Да что захотят! Вот все грозятся их в Кронштадт отправить…

О, лояльнейшие, уважаемые, умные «реальные» политики! Издумали! Поняли! Коменданту честь честью подали! Не видят никогда, с кем и с чем имеют дело. Не я буду, если все выбранные в Учредительное собрание кадеты не явятся упрямо сюда (хоть бы Милюкова-то попридержали!) в полной убежденности, что «как члены высокого собрания, они полноправны и неприкосновенны»… А вот прикоснутся, еще бы! Надо же видеть, что делается и кто нами овладел!

Мы спрашиваем, в морозной, мгляной тьме, на углу, газеты. Только одна!

– Какие ж, когда они все заторможены? – отвечает мне серьезный «пролетарий». И продолжает: – Обещали хлеба, обещали землю, обещали мира… на тебе! Ничего, видать, и не будет.

– А вы чего ж верили? – спрашиваю.

– Дураки верят… Сдурили тебе голову, как есть…

В воздухе пахнет террором. Все время, с разных концов… Стоит ли пачкаться? И все-таки, в отличку от бывшего белодержавия, это краснодержавие – безликое, массовое. Не должен ли и террор быть массовый, т. е. сражательный, военный? Недаром главная у нас легенда – война юга с севером, Каледина с большевиками.

Увы, только легенда!

В «Русских ведомостях» от 21 ноября напечатан фельетон Бориса «К выступлению большевиков» – о гатчинских днях. Протокольный, строгий, как всегда у него, и очень любопытный. Все мои гаданья и предположенья – в конкретной одежде фактов. Все, как я думала и строила по отрывочным сведениям. Керенский продолжал свою страшную линию. (И на диване, очевидно, валялся!) Борис был там почти все время. Сделать уже ничего было нельзя. Разложение воли Керенского заразило всех, давно.

У нас, в ночь оргии у Зимнего дворца, на 24-е, в подвале стояло вино на аршин. И ворвавшаяся банда, буйствуя, из-под ног пила, и люди падали… «Залились!» – хохочет солдат.

Утопленниками вынули.


28 ноября, вторник

Проснулась от музыки (над головой у меня открытая форточка). Морозу 10°, но светло, как весной.

Бесконечная процессия с флагами – к Таврическому дворцу, к Учредительному собранию (которого нет).

Однако это не весна: толпа с плакатом «Вся власть Учредительному собранию!» – поразительно не военная и даже не пролетарская, а демократическая. Трудовая демократия шла. Войскам большевики запретили участвовать: «Темные силы буржуазии задумывают контрреволюционное выступление…» (Официальные «Известия» сегодня.)

Красногвардейцы с гиком, винтовки наперевес, кидаются во всякую толпу: «Ррасходись!»

В редакции «Речи» – солдаты. На углах жгут номера газеты, из тех 15 тысяч, которые успели выйти.

И как по программе: выследили по известным адресам (теперь у них много кадровых сыщиков) кадетский ЦК, в семь часов утра арестовали графиню Панину, у нее устроили засаду и пошли катать прибывающих членов Учредительного собрания. (Не была ли я права, утверждая, что «прибудут»?)

Уже арестовали Шингарева, Кокошкина и стольких еще, что я и не перечисляю.

Мы нейдем, конечно, к Думе: это тебе не март! Говорили, будто одна плакатная толпа на руках поднесла к дворцу Чернова, «селянскую владычицу», и он будто бы махал платочком. А другие будто бы вступили с «верными» латышами в разговор, упрекали их, что они двери народные хранят, а те отворили: пожалуйте! Произошло будто бы братанье… Однако я никаким очевидцам не верю. Что там кто видел? Тьма, морозный туман, красная озорь гикает…

Был С.Н.[45] Вот этот много рассказывал интересного и верного… Между прочим: в первой делегации к немцам, кроме добровольца Шнеура, были несколько взятых «захватным путем»: генерал, какой-то картонный рабочий (первый попавшийся) и такой же мужик: этого схватили с веником, из бани шел. Повлекли, он так до конца и не понял, куда, зачем?

Теперь отправилась другая «делегация», – торопятся! Абсолютно очевидно, что которая-нибудь, если не эта, вернется с «миром» на тех условиях, которые прикажет подписать Германия.

Я так, сравнительно мало, пишу об этом потому… что мне слишком больно. Это, в самом деле, почти невыносимо. Этого ведь не забудешь до смертного часа. Да и потом… Позор всей земли упал на Россию. Навек, навек!

«Беспамятство, как Атлас, давит душу…»

Быть русским… Да, прежде только на матерей нельзя было поднять глаз, а теперь – ни на кого! И никогда больше. Лучше бы нам всем погибнуть. Вспоминаю: «…смерть пошли, где хочешь и когда хочешь, – только без стыда и преступленья…»

Я не думаю, чтобы все-таки удалось им, посредством репрессий, арестов и т. д. подменить Учредительное собрание, т. е. успеть подтасовать под себя так, чтобы заставить одобрить и свой «похабный» мир, и свои декреты, и самих себя. А потому я думаю, что они его обязательно разгонят (если соберут).

На юге – неизвестность, но, кажется, совсем не хорошо.

Тяжело, что никогда европейцы не поймут нашей трагедии, т. е. не поймут, что это трагедия, а не просто «стыд и преступление». Но пусть. Сохраним хоть мы, сознательные, культурные люди, последнюю гордость: молчания.


29 ноября, среда

В «Известиях» (это единственная сегодня газета) напечатан декрет, которым кадеты объявляются вне закона и подлежащими аресту сплошь.

Вчера-таки было что-то вроде заседания в Таврическом дворце: сегодня оно объявлено «преступным», стянуты войска, матросы (уже не латыши), и никто не пропущен. Арестовали столько, что я не знаю, куда они их девают. Даже «отдано распоряжение» арестовать Чернова.

Сегодня у нас был мсье Пети́. Очень любезен, но – не знаешь, куда девать глаза. Они (французы посольства) решили терпеть до крайности, ибо «ведь уехать – это уже последнее». Считает, однако, все конченым. Сепаратный мир неизбежным (позорный) и продолжение войны союзников с Германией тоже неизбежным. О, у них есть достоинство, и честь, и все то, без чего погибает народ.

Уже перейдена, кажется, возможность воспринимать впечатления, и, кроме перманентного сжатия души, как-то ничего не ощущается.

Мороз. На улицах глухо, стыло, темно, молчаливо. Зимний, – черный по белому, – террор.

Въезд наших владык-шпионов с похабным миром ожидается в конце недели.


30 ноября, четверг

Пришел Манухин, весь потрясенный, весь смятенный: он покинул пленников Трубецкого бастиона. Сегодня. Сегодня арестовали ту следственную комиссию, врачом которой он состоял, при Временном правительстве, для царских министров в бастионе. Теперь, чтобы продолжать посещения заключенных, нужно перейти на службу к большевикам. Они – ничего, даже приглашали остаться «у них». Вообще – вот замечательная черта: они прежде и паче всего требуют «признания». И всякие милости готовы даровать, «если, падши, поклонишься им».

Манухин удивительно хороший человек. И больно до жалости было глядеть, как он разрывается. Он понимает, что значит его уход оттуда для несчастных.

– Мы сегодня вместе плакали с Коноваловым. Но поймите, – они все поняли! – ведь это уж не тюрьма теперь, это застенок! Я их по морде должен все время бить! Если б я остался (я так этим приглашателям и сказал), я бы стал кричать, что застенок! Ведь там они с веселыми лицами сегодня понасажали членов Учредительного собрания и говорят – это первые, а мы камеры убираем, готовим для социалистов. Вот хоть бы Церетели… Все «враги народа». Кокошкин, совершенно больной, туберкулезный, его в сырую камеру посадили… (Ну, я ему сухую отвоевал.) Ничего у них нет, ни свечей, ни одежды…

– А караул?

– Плохой очень. Теперь одни эти озверелые красногвардейцы. У заключенных очень серьезное настроение; новые более нервны, прежние сдержаннее, но все они готовятся и к смерти. Коновалов передал мне духовное завещание, посмертную записку… Да ведь это ужас, ужас! – кричит бедный Иван Иванович. – Ведь это конец, если б я к «ним» на службу пошел! Как сами заключенные стали бы на меня смотреть? И как бы я им помогал? Тайком от тех, кому «служу»?