Дневники — страница 71 из 100


Вчера (28 июня) дежурила у ворот. Ведь у нас, со времени военной большевицкой паники, установлено бессменное дежурство на тротуаре, день и ночь. Дежурят все, без изъятья, жильцы дома по очереди, по три часа каждый. Для чего это нужно, сидеть на пустынной, всегда светлой улице, – не знает никто. Но сидят. Где барышня на доске, где дитя, где старик. Под одними воротами раз видела дежурящую, интеллигентного обличил, старуху; такую старую, что ей вынесли на тротуар драное кресло из квартиры. Сидит покорно, защищает, бедная, свой «революционный» дом и «Красный Петроград» от «белых негодяев»… которые даже не наступают.

Вчера во время моих трех часов «защиты» – улица являла вид самый необыкновенный. Шныряли, грохоча и дребезжа, расшатанные, вонючие большевицкие автомобили. Маршировали какие-то оборванцы с винтовками. Кучками проходили подозрительные личности. Словом – царило непривычное оживление. Узнаю тут же, на улице, что рядом, в Таврическом дворце, идет назначенный большевиками митинг и заседание их Совета. И что дела как-то неожиданно-неприятно так обертываются для большевиков, даже трамваи вдруг забастовали. Ну что ж, разбастуют.

Без всякого волнения, почти без любопытства, слежу за шныряющими властями. Постоянная история, и ничего ни из одной не выходит.

Женщины с черновато-синими лицами, с горшками и посудинами в ослабевших руках (суп с воблой несут из общественной столовой) останавливались на углах, шушукались, озираясь. Напрасно, голубушки. У надежды глаза так же велики, как и у страха.


Рынки опять разогнали и запечатали. Из казны дается на день 1/8 хлеба. Муку ржаную обещали нам принести тайком – 200 р. фунт.

Катя[60] спросила у меня 300 рублей – отдать за починку туфель.


Если ночью горит электричество – значит, в этом районе обыски. У нас уже было два. Оцепляют дом и ходят целую ночь, толпясь, по квартирам. В первый раз обыском заведовал какой-то «товарищ Савин», подслеповатый, одетый как рабочий. Сопровождающий обыск И.И. (ужасно он похож, без воротничка, на большую, худую, печальную птицу) шепнул «товарищу», что тут, мол, писатели, какое у них оружие. Савин слегка ковырнул мои бумаги и спросил: участвую ли я теперь в периодических изданиях? На мой отрицательный ответ ничего, однако, не сказал. Куча баб в платках (новые сыщицы – коммунистки) интересовалась больше содержанием моих шкапов. Шептались. В то время мы только что начинали продажу, и бабы явно были недовольны, что шкап не пуст. Однако обошлось. И.И. ходил по пятам каждой бабы.

На втором обыске женщин не было. Зато дети. Мальчик лет 9 на вид, шустрый и любопытный, усердно рылся в комодах и в письменном столе Дмитрия Сергеевича. Но в комодах с особенным вкусом. Этот, наверно, «коммунист». При каком еще строе, кроме коммунистического, удалось бы юному государственному деятелю полазить по чужим ящикам?

А тут – открывай любой.

– Ведь подумайте, ведь они детей развращают. Детей! Ведь я на этого мальчонку без стыда и жалости смотреть не могу! – вопил бедный И.И. в негодовании на другой день.


Яркое солнце. Высокая ограда С. собора. На каменной приступочке сидит дама в трауре. Сидит бессильно, как-то вся опустившись. Вдруг тихо, мучительно протянула руку. Не на хлеб попросила – куда! Кто теперь в состоянии подать «на хлеб»? На воблу.

Холеры еще нет. Есть дизентерия. И растет. С тех пор как выключили все телефоны – мы почти не сообщаемся. Не знаем, кто болен, кто жив, кто умер. Трудно знать друг о друге, – а увидаться еще труднее.

Извозчика можно достать – от 500 р. конец.

Мухи. Тишина. Если кто-нибудь не возвращается домой – значит, его арестовали.

Так арестовали мужа нашей квартирной соседки, древнего-древнего старика. Он не был, да и не мог быть связан с «контрреволюцией», – он просто шел по Гороховой. И домой не пришел. Несчастная старуха неделю сходила с ума, а когда, наконец, узнала, где он сидит и собралась послать ему еду (заключенные кормятся только тем, что им присылают «с воли»), – то оказалось, что старец уже умер. От воспаления легких или от голода.

Так же не вернулся домой другой старик, знакомый 3. Этот зашел случайно в швейцарское посольство, а там засада.

Еще не умер, сидит до сих пор. Любопытно, что он давно на большевицкой же службе в каком-то учреждении, которое его от Гороховой требует, он нужен… но Гороховая не отдает.

Опять неудавшаяся гроза, какое лето странное. Но посвежело.

А в общем ничего не изменяется. Пыталась целый день продавать старые башмаки. Не дают полторы тысячи – малы. Отдала задешево. Есть-то надо.


Еще одного надо записать в синодик. Передался большевикам А.Ф.Кони! Известный всему Петербургу сенатор Кони, писатель и лектор, хромой 75-летний старец. За пролетку и крупу решил «служить пролетариату». Написал об этом «самому» Луначарскому. Тот бросился читать письмо всюду: «Товарищи, А.Ф.Кони – наш! Вот его письмо». Уже объявлены какие-то лекции Кони – красноармейцам.

Самое жалкое – это что он, кажется, не очень и нуждается. Дима не так давно был у него. Зачем же это – на старости лет? Крупы будет больше, будут за ним на лекции пролетку посылать, – но ведь стыдно!

С Москвой, жаль, почти нет сообщения. А то достать бы книжку Брюсова «Почему я стал коммунистом». Он теперь, говорят, важная шишка у большевиков. Общий цензор. (Издавна злоупотребляет наркотиками.)

Валерий Брюсов – один из наших «больших талантов». Поэт «конца века» – их когда-то называли «декадентами». Мы с ним были всю жизнь очень хороши, хотя дружить так, как я дружила с Блоком и А.Белым, с ним было трудно. Не больно ли, что как раз эти двое последних, лучшие, кажется, из поэтов и личные мои, долголетние друзья – чуть не первыми перешли к большевикам? Впрочем, какой большевик – Блок! Он и вертится где-то около, в левых эсерах. Он и А.Белый – это просто «потерянные дети», ничего не понимающие, аполитичные, отныне и довека. Блок и сам как-то соглашался, что он «потерянное дитя», не больше.

Но бывают времена, когда нельзя быть безответственным, когда всякий обязан быть человеком. И я «взорвала мосты» между нами, как это ни больно. Пусть у Блока, да и у Белого – «душа невинна: я не прощу им никогда».

Брюсов другого типа. Он не «потерянное дитя», хотя так же безответствен. Но о разрыве с Брюсовым я и не жалею. Я жалею его самого.

Все-таки самый замечательный русский поэт и писатель – Сологуб – остался «человеком». Не пошел к большевикам. И не пойдет. Не весело ему за это живется.


Молодой поэт Натан В., из кружка Горького, но очень восставший здесь против большевиков, – в Киеве очутился на посту Луначарского. Интеллигенты стали под его покровительство.


Шла дама по Таврическому саду. На одной ноге туфля, на другой лапоть.


Деревянные дома приказано снести на дрова. О, разрушать живо, разрушать мастера! Разломают и растаскают.

Таскают и торцы. Сегодня сама видела, как мальчишка с невинным видом разбирал мостовую. Под торцами доски. Их еще не трогают. Впрочем, нет, выворачивают и доски, ибо кроме «плешин» – вынутых торцов, – кое-где на улицах есть и бездонные черные ямы.


N. был арестован в Павловске на музыке во время облавы. Допрашивал сам Петерс, наш «беспощадный» (латыш). Не верил, что N. студент. Оттого, верно, и выпустил. На студентов особенное гонение. С весны их начали прибирать к рукам. Яростно мобилизуют. Но все-таки кое-кто выкручивается. Университет вообще разрушен, но остатки студентов все-таки нежелательный элемент. Это, хотя и – увы, пассивная, – но все-таки оппозиция. Большевики же не терпят вблизи никакой, даже пассивной, даже глухой и немой. И если только могут, что только могут – уничтожают. Непременно уничтожат студентов – останутся только профессора. Студенты все-таки им, большевикам, кажутся коллективной оппозицией, а профессора разъединены, каждый – отдельная оппозиция, и они их преследуют отдельно.

Сегодня еще прибавили ‘/8 фунта хлеба на два дня. Какое объедение!

Ночи стали темнее.

Да, и очень темнее. Ведь уже старый июль в половине.

Косит дизентерия. Направо и налево. Нет дома, где нет больных. В нашем доме уже двое умерло. Холера только в развитии.


16 июля

Утром из окна: едет воз гробов. Белые, новые, блестят на солнце. Воз связан веревками.

В гробах – покойники, кому удалось похорониться. Это не всякому удается. Запаха я не слышала, хотя окно было отворено. А на Загородном – пишет «Правда» – сильно пахнут, когда едут.

Няня моя, чтобы получить парусиновые туфли за 117 р. (ей удалось добыть ордер казенный), стояла в очереди сегодня, вчера и третьего дня с 7 часов утра до 5—10 часов подряд.

Ничего не получила.

А И.И. ездил к Горькому, опять из-за брата (ведь у И.И. брата арестовали).

Рассказывает: попал на обед, по несчастью. Мне не предложили, да я бы и не согласился ни за что взять его, горьковский, кусок в рот; но, признаюсь, огурцы свежие и кисель черничный…

Бедный И.И., когда-то буквально спасший Горького от смерти\ За это ему теперь позволяется смотреть, как Горький обедает. И только; потому что на просьбу относительно брата Горький ответил: «Вы мне надоели. Ну и пусть вашего брата расстреляют».

Об этом И.И. рассказывал с волнением и дрожью в голосе. Не оттого, что расстреляют брата (его, вероятно, не расстреляют), не оттого, что Горький забыл, что сделал для него И.И., – а потому, что И.И. видит теперь Горького, настоящий облик человека, которого он любил… и любит, может быть, до сих пор.

Меня же Горький и не ранит (я никогда его не любила) и не удивляет (я всегда видела его довольно ясно). Это человек прежде всего не только не культурный, но неспособный к культуре внутренно. А кроме того, – у него совершенно бабья душа. Он может быть и добр – и зол. Он все может и ни за что не отвечает. Он какой-то бессознательный. Сейчас он приносит много вреда, играет роль крайне отрицательную, – но все это, в конце концов, женская пассивность, – «путь Магдалины». Но Магдалина, которая никогда