Сегодня избивали на Мальцевском. Убили 12-летнюю девочку. (Сами даже, говорят, смутились.)
Чем объяснить эти облавы? Разве любовью к искусству, главным образом. Через час после избиений те же люди на тех же местах снова торгуют тем же. Да и как иначе. Кто бы остался в живых, если б не торговали они – вопреки избиениям?
Надо понять, что мы не знаем даже того, что делается буквально в ста шагах от нас (в Таврическом дворце, например). Тогда будет понятно, что мы не можем составить себе представления о совершающемся в нескольких верстах, не говоря уже о юге или Европе.
Вот характерная иллюстрация.
На недавней конференции «матросов и красноармейцев» наш петербургский диктатор, Зиновьев (Радомысльский), пережил весьма неприятную, весьма щекотливую минуту. Казалось бы, собрание надежное, профильтрованное (других не собирают). В «Правде» для осведомления верноподданных, в отчете об этой конференции, было напечатано (цитирую дословно), что «т. Зиновьев объявил о прибытии великого писателя Горького, великого противника войны, теперь великого поборника советской власти». И Горький сказал речь… «Воюйте, а то придет Колчак и оторвет вам голову. Евреев же мало в армии, потому что их вообще мало». После этого «был покрыт длительными овациями».
Мы, конечно, не поняли, почему это ни с того ни с сего у него выскочили «евреи в армии». Но мы привыкли к отсутствию всякой логики и всякого смысла в официальной нашей прессе.
Оказывается, на деле было вот что. Нам посчастливилось узнать правду, помимо «Правды», от очевидцев, присутствовавших на собрании (имен, конечно, не назову). Надежное собрание возмутилось. «Коммунисты» вдруг точно взбесились: полезли на Зиновьева с криками: «Долой войну! Долой коммунистов!» И даже – не страшно ли? – «Долой жидов!» Кое-где стали сжиматься кулаки. Зиновьев, окруженный, струсил. Хотел удрать задним ходом – и не мог. Предусмотрительная личная секретарша Зиновьева, – Костина, – бросилась отыскивать Горького, вспомнив, что он прежде всего «поборник евреев». Ездила на зиновьевском автомобиле по всему городу, даже в наш дом заглядывала, – а вдруг Горький, случаем, у И.И.? Где-то отыскала наконец, привезла – спасать Зиновьева, спасать большевиков.
Горький говорит мало, глухо, отрывисто – будто лает. Горький действительно, по словам присутствовавших, пролаял что-то о евреях, о том, что если евреев-солдат меньше, то ведь евреев в России вообще численно меньше, чем русских. Насчет Колчака, «отрыва головы» и совета воевать – очевидцы не говорили, может быть, не дослышали.
Красноречие Горького вряд ли могло иметь решающее влияние, но «верная и преданная» часть сборища постаралась использовать выход «великого писателя, поборника» и т. д. как диверсию отвлекающую. После нее «конференцию» быстро закончили и закрыли.
Вскоре после напечатанного отчета И.И. был у Горького (все из-за брата). В упор спросил его, правда ли, что Горький большевиков спасал? Правда ли, что требовал продолжения войны? Неужели, как выразился И.И., – «Горький и этим теперь опаскужен,?».
На это Горький пролаял мрачно, что ни слова не говорил о войне, а только о евреях. Будто бы в Москву даже ездил, чтобы «протестовать» против напечатанного о нем, да вот «ничего сделать не может».
Какой, подумаешь, несчастный, обиженный.
Говорит еще, что в Москве – «вор на воре, негодяй на негодяе…». (А здесь? Кого он спасал?)
Если б можно было еще кем-нибудь возмущаться, то Горьким первым. Но возмущение и ненависть – перегорели. Да люди и стали выше ненависти. Сожалительное презрение, иногда брезгливость. Больше ничего.
Оплакав Венгрию, большевики заскучали. Троцкий-Бронштейн, главнокомандующий армией «всея России», требует, однако, чтобы к зиме эта армия уничтожила всех «белых», которые еще занимают часть России. «Тогда мы поговорим с Европой».
Работы много – ведь уж август, даже по старому стилю.
Косит дизентерия.
Т. лежит третью неделю. Страшная, желтая, худая. Лекарств нет.
Соли нет.
Почти насильно записывают в партию коммунистов. Открыто устрашают: «…а если кто…» Дураки боятся.
Петерса убрали в Киев. Положение Киева острое. Кажется, его теснят всякие «банды», от них стонут сами большевики. Впрочем, что мы знаем?
Арестованная (по доносу домового комитета, из-за созвучий фамилий) и через 3 недели выпущенная Ел. (близкий нам человек) рассказывает, между прочим:
Расстреливают офицеров, сидящих с женами вместе, человек 10–11 в день. Выводят на двор, комендант, с папироской в зубах, считает, – уводят.
При Ел. этот комендант (коменданты все из последних низов), проходя мимо тут же стоящих, помертвевших жен, шутил: «Вот, вы теперь молодая вдовушка. Да не жалейте, ваш муж мерзавец был. В Красной армии служить не хотел».
Недавно расстреляли профессора Б.Никольского. Имущество его и великолепную библиотеку конфисковали. Жена его сошла с ума. Остались дочь 18 лет и сын 17-ти. На днях сына потребовали во «Всевобуч» (всеобщее военное обучение). Он явился. Там ему сразу комиссар с хохотком объявил (шутники эти комиссары!): «А вы знаете, где тело вашего папашки? Мы его зверькам скормили».
Зверей Зоологического сада, еще не подохших, кормят свежими трупами расстрелянных, благо Петропавловская крепость близко, – это всем известно. Но родственникам, кажется, не объявляли раньше.
Объявление так подействовало на мальчика, что он четвертый день лежит в бреду. (Имя комиссара я знаю.)
Вчера доктор X. утешал И.И., что у них теперь хорошо устроилось, несмотря на недостаток мяса: сердце и печень человеческих трупов пропускают через мясорубку – и выделывают пептоны, питательную среду, бульон… для культуры бацилл, например.
Доктор этот крайне изумился, когда И.И. внезапно завопил, что не переносит такого «глума» над человеческим телом, и убежал, схватив фуражку.
Надо помнить, что сейчас в СПб., при абсолютном отсутствии одних вещей и скудости других, есть нечто в изобилии: трупы. Оставим расстрелянных. Но и смертность в городе, по скромной большевицкой статистике (петитом), – 65 %, при 12 % рождений. Т. е. умирает половина населения. (Не забудем, что это болъшевицкая, официальная статистика.)
И.И. заболел. И сестра его – дизентерией. «Перспектив» – для нас – никаких, кроме зимы без света и огня. Киев как будто еще раз взяли, кто – неизвестно. Не то Деникин, не то поляки, не то «банды». Может быть, и все они вместе.
Ни страха, ни надежды. Одна тяжелая, свинцовая скука.
Петерс, уезжая в Киев (мы знаем, что Киев взяли, по тому, что Петерс уже в Москве; удрал, значит), решил возвратить нам телефоны. Причин возвращать их так же мало, как мало было отнимать. Но и за то спасибо.
Все теперь, все без исключения, – носители слухов. Носят их соответственно своей психологии: оптимисты – оптимистические, пессимисты – пессимистические. Так что каждый день есть всякие слухи, и обыкновенно друг друга уничтожающие. Фактов же нет почти никаких. Газета – наш обрывок газеты – если факты имеет, то не сообщает, тоже несет слухи, лишь определенно подтасованные. Изредка прорвется кусок паники вроде «вновь угрожающей Антанты, лезущей на нас с еще окровавленной от Венгрии мордой»… или вроде внезапно появившегося Тамбово-Козловского (?) фронта.
Несомненный факт, что сегодня ночью (с 17 на 18 августа) где-то стреляли из тяжелых орудий. Но Кронштадт ли стрелял, в него ли стреляли – мы не знаем (слухи).
Должно быть, особенно серьезного ничего не происходит, – не слышно усиленного ерзанья большевицких автомобилей. Это у нас один из важных признаков: как начинается тарахтенье автомобилей, – завозились большевики, забеспокоились, – ну, значит, что-то есть новенькое, пахнет надеждой. Впрочем, мы привыкли, что они из-за всякого пустяка впадают в панику и начинают возиться, дребезжа своими расхлябанными, вонючими автомобилями. Все автомобили расхлябанные, полуразрушенные. У одного, кажется, Зиновьева – хороший. Любопытно видеть, как «следует» по стогнам града «начальник Северной Коммуны». Человек он жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газете, выходит необыкновенно похожим на пышную, старую тетку. Зимой и летом он без шапки… Когда едет в своем автомобиле, – открытом, – то возвышается на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана. Он без нее – никуда, он трус первой руки. Впрочем, они все трусы. Троцкий держится за семью замками, а когда идет, то охранники его буквально теснят в кольце, давят кольцом.
Фунт чаю стоит 1200 р. Мы его давно уже не пьем. Сушим ломтики морковки или свеклы, – что есть. И завариваем. Ничего. Хорошо бы листьев, да какие-то грязные деревья в Таврическом саду, и Бог их знает, может, неподходящие.
В гречневой крупе (достаем иногда, 300 р. фунт), в каше размазне – гвозди. Небольшие, но их очень много. При варке няня вчера вынула 12. Изо рта мы их продолжаем вынимать. Я только сейчас, вечером, в трех ложках нашла 2, тоже изо рта уж вынула. Верно, для тяжести прибавляют.
Но для чего в хлеб прибавляют толченое стекло – не могу угадать. Такой хлеб прислали Злобиным из Москвы – их знакомые, с оказией.
Читаю рассказ Лескова «Юдоль». Это о голоде в 1840 году, в средней России. Наше положение очень напоминает положение крепостных в имении Орловской губернии. Так же должны были они умирать на месте, лишенные прав, лишенные и права отлучки. Разница: их «Юдоль» длилась всего 10 месяцев. И еще: дворовым крепостным выдавали помещики на день не '/8 хлеба, а целых 3 фунта. Три фунта хлеба! Даже как-то не верится.
Сыпной тиф, дизентерия – продолжаются. Холодные дни, дожди.
Все эти деникинские Саратовы, Тамбовы и Воронежи, о которых нам говорят то слухи, то, задушенно намекая, большевицкие газеты, оставляют нашу эпидерму бесчувственной. Нам нужны «ощущения», а не «представления».
Но и помимо этого, – когда я пытаюсь рассуждать, – я тоже не делаю радужных выводов. Не вижу я ни успеха «белых генералов» (если они одни), ни целесообразности движения с юга.