Горький очень доволен всем. Ждет мира со смирившейся Антантой.
Что ж, возможно. Европа склоняется.
На всех фронтах «победы». Ждут мира. Только один фронт: холод. Зима наступила на целый месяц раньше обычного.
Несчастный народ, бедные мои дикари…
Пользуюсь тем, что тускло загорелось (на несколько минут?) электричество. Что-то пишу. Продолжаются непрерывные морозы. Мило сказал Ллойд-Джордж о России: «Пусть они там поразмышляют в течение зимы». Очень недурно сказал. Кажется, этот субъект – самый бесстыдный из бесстыднейших. Но логика истории беспощадна. И отомстит ему – рано или поздно. Не мы – так она.
Надо помнить, что у комиссаров есть все: и дрова, и свет, и еда. И всего много, так как их самих – мало.
Горький говорил по телефону со своим «Ильичом» (как он зовет Ленина). Тот ему первое – с хохотком: «Ну что, вас еще там в Петрограде не взяли?»
Между нами и другими людьми теперь навеки стена и молчание. Рассказать ничего никому нельзя. Да если б и можно – не хочется. Молчание. И странный взгляд на них – сбоку: ничего не знают\
Отъединенность навсегда.
22 (9) ноября
Свет был третьего дня в продолжение сорока минут. Сегодня нет и вовсе. Как и раньше. Катя (наша горничная) слегла. У нее печь разрушилась, Дима перевел ее в свою спальню, сам в холодной столовой. Я все утро убираю комнаты, а вчера ночью до 4 часов, задыхаясь в холодной саже, должна была мыть все, до стен (уж как могла!), ибо лампа неистово накоптила. Гржебин везет в Москву прошение за подписью сотни «художников и литераторов» – скромное прошение о нескольких фунтах керосина!
Мы большею частью сидим при крошечных ночниках, ибо керосин последний. Дмитрию зажигается на полчаса лампа – лежит в шубе на своем диванчике, читает о Вавилоне и Египте.
Я пишу это, наклонившись к ночнику, едва вижу свои кривые строчки.
Большевики ликуют. Победы – и вдали мир с покоренной Антантой. Все думаю, думаю над одним вопросом, но решить его не могу. А вопрос такой: правительство Англии, что оно – бесчестно или безмозгло? Оно непременно или то, или другое, тут сомнений нет.
Коробка спичек – 75 рублей. Дрова – 30 тысяч. Масло – 3 тысячи фунт. Одна свеча – 400–500 р. Сахару нет уже ни за какие тысячи (равно и керосина).
На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только.
А знаете, что такое «китайское мясо»? Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, Чрезвычайка отдает зверям Зоологического сада. И у нас, и в Москве. Расстреливают же китайцы. И у нас, и в Москве. Но при убивании, как и при отправке трупов зверям, китайцы мародерничают. Не все трупы отдают, а какой помоложе – утаивают и продают под видом телятины. У нас – и в Москве. У нас – на Сенном рынке. Доктор N (имя знаю) купил «с косточкой» – узнал человечью. Понес в ЧК. Ему там очень внушительно посоветовали не протестовать, чтобы самому не попасть на Сенную. (Все это у меня из первоисточников.)
В Москве отравилась целая семья.
А на углу Морской и Невского, в реквизированном доме, будет «Дворец искусств». По примеру Москвы. Устраивают Максим Горький и… Прости им Бог, не хочу имен.
Трамваи иной день еще ползают, но по окраинам.
С тех пор как перестали освещать дома, – улицы совсем исчезли: тихая, черная яма, могильная.
Ходят по квартирам, стаскивают с постелей, гонят куда-то на работы.
Л.К. взяли из больницы домой, с плевритом. (В больницах 2°.) На лестнице она упала от слабости.
Мороз, мороз непрерывный. Осени вовсе не было.
Диму-таки взяли в каторжные («общественные») работы. Завтра в 6 утра – таскать бревна.
и вовсе, оказалось, не бревна!.. Несчастный Дима пришел сегодня домой только в 4 ч. дня, мокрый, буквально по колено. Он так истощен, слаб, страшен, – что на него почти нельзя смотреть. (Он занимает очень важный пост в Публичной библиотеке, но более занят дежурством на канале (сторожит дрова на барке), чем работой с книгами. Сторожить дрова – входит в службу.)
Сегодня его гоняли далеко за город, по Ириновской дороге, с партией других каторжан, – рыть окопы!! Погода ужасная, оттепель, грязь, мокрый снег.
Пока я Диму разувала, терла ему ноги щеткой, он мне рассказывал, как их собирали, как гнали…
На месте дали кирку. Потрясающе ненужно и бесплодно. И всякий знал, что это принудительная бесполезность (вспоминаю «Мертвый дом» Достоевского. Его отметку, что самое тяжелое в каторжных работах – сознание ненужности твоей работы. А тут еще хуже: отвратительность этой ненужной работы).
Никто ничего не нарыл, да никто и не смотрел, чтобы рыли, чтоб из этого вышли какие-нибудь окопы. Самое откровенное издевательство.
После долгих часов в воде тающего снега – толстый, откормленный холуй (бабы его тут же, в глаза, осыпали бесплодными ругательствами: «Ишь, отъелся, морда лопнуть хочет!») стал выдавать «арестантам», с долгими церемониями, по 1 фунту хлеба. Дима принес этот черный, с иглами соломы, фунт хлеба – с собой.
Ассирийское рабство. Да нет, и не ассирийское, и не сибирская каторга, а что-то совсем вне примеров. Для тяжкой ненужной работы сгоняют людей полураздетых и шатающихся от голода, – сгоняют в снег, дождь, холод, тьму… Бывало ли?
Отмечаю засилье безграмотных. Вчера явившийся властитель – красноармеец – требовал на «работы» 95 рабов и неистово шумел, когда ему сказали, что это невозможно, ибо у нас всех жильцов, с грудными детьми, – 81.
Не понимал, слушать не хотел, но скандалил даром, ибо против арифметики не пойдешь, из 81 не сделаешь 95-ти. Обещал кары.
Видела Н.И. – из Царского. На минутку в кухне, всю обвязанную, как монашенка. Обещала скоро опять быть, подробно рассказать, как она со своим мальчиком пыталась уйти с отступающими белыми и – вернулась назад.
– Но отчего же они?.. – спрашиваю.
– Их было всего 1 корпус. Да красные и не дрались. Послали башкир. Ну, этим все равно. А потом нагнали столько «человечины»…
Боже мой, Боже мой! Ведь эта «человечина» – ведь это и есть опять все то же «китайское мясо»…
Д.С. видел у заколоченного Гостиного двора священника, протягивающего руку за милостыней.
Если будет «мир» с ними… Я поняла, что этого нельзя перенести. И это не простится.
Неужели есть какая-нибудь страна, какое-нибудь правительство (не большевиков), думающее, что может быть, физически может – мир с ними? Черт с ней, с моралью. Я сейчас говорю о конкретностях. «Они» подпишут всякие бумажки. Примут все условия, все границы. Что им? Они безграничны. Что им условия с «незаконным» (не «советским») правительством? Самый их принцип требует неисполнения таких условий. Но фикция мира в их интересах. Одурманив ею народ, приведя его к разоружению, – они тихими стопами внедрятся в беззащитную страну… ведь это же, прежде всего, партия «подпольных» действий. А в кармане у них уже готовые составы «национальных» большевицких правительств любой страны. Только подточить и посадить. Выждать, сколько нужно. «Мирный» переворот, по воле народа!
Каждое правительство каждой страны, – какой угодно, хоть самой Америки! – подписывая «мир» с большевиками, – подписывает прежде всего смертный приговор себе самому. Это 2 x 2 = 4.
Ну, а если после войны Европа стала думать, что 2 x 2 = 5?
Почти юродивое идиотство со стороны Европы посылать сюда «комиссии» или отдельных лиц для «ознакомления». Ведь их посылают – к большевикам в руки.
Они их и «ознакомливают». Строят декорации, кормят в «Астории» и открыто сторожат денно и нощно, лишая всякого контакта с внешним миром. Попробовал бы такой «комиссионер» хотя бы на улицу один выйти! У дверей каждого – часовой.
Отсюда и г-н Форет (о нем я своевременно писала, да он, как немец, чувствует органическое «влечение, род недуга» к большевизму… русскому), отсюда и этот махровый дурак мистер Гуд, разъезжающий в поезде Троцкого и, купленный вниманием добрых большевиков к его особе, – весь растекшийся от умиления.
Нет! Пришлите, голубчики, кого-нибудь «инкогнито». Пришлите не к ним – а к нам. Пусть поживут, как мы живем. Пусть увидят, что мы все видим. Пусть полюбуются и как существует «смысл» страны – ее интеллигенция. Вот будет дело.
А приезжающие к большевикам… могли бы и не трудиться. Пусть читают, не двигаясь с места, большевистские прокламации. Совершенно так же будут «осведомлены».
Неужели и добровольцев не найдется для «инкогнито»?
Кричу, никогда не кончу кричать об этом!
Н.И. говорит: «…они (белые) не понимают… они думают, что тут еще остались живые люди…»
Живых людей, не связанных по рукам и ногам, – здесь нет. А связанных, с кляпом во рту, ждущих только первой помощи – о, этих довольно! Такие «живые» люди почти все, кто еще жив физически.
Опять и опять вызываю добровольцев на «инкогнито»! Но предупреждаю: риск громадный. Весьма возможно, что тех, кто не успеет подохнуть (с непривычки это – в момент), – того свяжут или законопатят, как нас. Доведут быстро до троглодитства и абсурда.
Мы недвижны и безгласны, мы (вместе с народом нашим) вряд ли уже достойны называться людьми – но мы еще живы и – мы знаем, знаем…
Вот точная формула: если в Европе может в XX веке существовать страна с таким феноменальным, в истории небывалым, всеобщим рабством и Европа этого не понимает или это принимает, – Европа должна провалиться. И туда ей и дорога.
Да, рабство. Физическое убиение духа, всякой личности, всего, что отличает человека от животного. Разрушение, обвал всей культуры. Бесчисленные тела белых негров.
Да что мне, что я оборванная, голодная, дрожащая от холода? Что – мне? Это ли страдание? Да я уж и не думаю об этом. Такой вздор, легко переносимый, страшный для слабых, избалованных европейцев. Не для нас. Есть ужас ужаснейший. Тупой ужас потери лица человеческого. И моего лица, – и всех, всех кругом…