– Да, может, неправда? Да не могут же «они» держаться за старое безумие? Ведь это же приговор собственному делу?
– Вот подите! Сумасшедшие. Слепые. Не только Россию глубже в землю зарывают – и себя хоронят. Что делать?
Но мы знали, что нам нечего делать. Даже сказать мы ничего не могли. А если б и могли?
Сказать – не поверят.
Кричать – не поймут.
И близится черед.
Свершается суд…
С неумолимой, роковой однообразностью каждая русская сила, собиравшаяся на большевиков, начинала с того, что кого-нибудь «не признавала»: даже Финляндию (фатальная архиглупость!), уж не говоря о Латвиях, Эстониях и т. п.
Мы содрогались, мы хохотали истерическим хохотом отчаяния – а они со всей преступной тупостью (честной, может быть) объявляли, что не позволят «расчленять Россию»… Россию, которой сейчас нет\
Это, во-первых, косвенное признание большевиков и России большевистской. Ведь они одни хотят своей «неделимой» России, они одни ею сейчас владеют и действенно эту неделимость поддерживают. Все ими провозглашенные «независимости» ихния, «советские», вроде Украйны с Раковским, – конечно вздор, куры смеются. Они «упустили» как Финляндию, так и все прибалтийские кусочки. И не взяв силой, подходят с «мирами»: им «хоть мытьем, хоть катаньем», – все равно. Увернувшиеся маленькие государства, влюбленные в «независимость», идут на «мир» – что же им делать? Хитрое «мирное» завоевание когда-то еще будет, – они глаза закрывают. Может, и не сейчас, а пока – «независимость». Если же, не дай Бог, белые свергнут большевиков, – каюк: ведь заранее объявляют, что никакой «независимости».
Все соседи, большие и маленькие, при таком положении, не могут содействовать белым, должны, естественно, стоять за большевиков, сегодня.
Это практический результат. Но сам внутренний корень таких «непризнаний» стар, глуп, гнил. Не говоря даже о Польше и Финляндии (еще бы!) – но вот эти все Литвы, Латвии и т. д., «прибалтийские пуговицы», как я их называю без всякого презренья, – да почему им, в конце концов, не быть самостоятельными? Если они хотят и могут, – какое «патриотическое» русское чувство должно, смеет против этого протестовать? Царское чувство – пожалуй, чувство людей с седой и лысой душой, все равно близкой к гробу.
Вот эти седые и лысые души губят Россию, как и себя. Не раз, не два – все время!
А мы, отсюда, мы, знающие и уж конечно не менее русские, чем все это, по-своему честное, старье, – мы не только не боимся никакого «расчленения» царской России: мы хотим этого расчленения, мы верим, что будущая Россия, если станет «собираться», то на иных принципах и в тех пределах, в каких позволит новый принцип.
Это будущее. А сейчас, кроме того, как не радоваться каждому клочку земли, увернувшемуся из-под власти большевиков? Да если б Смоленская губерния объявила себя независимой, свергла комиссаров и пожелала самоопределиться, – да пусть, с Богом, самоопределяется, управляется как может, – только бы не большевиками! Почему «не патриотично» признавать ее? Требовать, чтобы не смела освобождаться от большевиков? Этот дикий «патриотизм», в сущности, ставит знак равенства между Большевизией и Россией (в их понятии). «Не признаем частей, отделившихся от России!» – читай: от большевиков. Безумие. Бесчеловечность.
Не могу больше писать. Не знаю, когда буду писать. Не знаю, что еще… Потом?
А сегодня опять с «человечиной». Это ядение человечины случается все чаще. Китайцы не дремлют. Притом выскакивают наружу, да еще в наше поле зрения, только отдельные случаи. Сколько их скрытых…
Я стараюсь скрепить душу железными полосами. Собрать в один комок. Не пишу больше ни о чем близком, маленьком, страшном. Оттого только об общем. Молчание. Молчание…
Это последняя запись «Серого блокнота». На другой день, в среду, 24 декабря 1919 года, совершился наш отъезд из Петербурга с командировками на Г., а затем, в январе 1920 г., – переход польской границы.
Мучительные усилия и хлопоты, благодаря которым мог осуществиться наш отъезд из Петербурга, затем побег – не отражены в записи последних дней по причине весьма понятной. Хотя маленький блокнот не выходил из кармана моей меховой шубки, а шубку я носила, почти не снимая, – писать даже и то, что я писала, было безумием, при вечных повальных обысках. У меня физически не подымалась рука упомянуть о нашей последней надежде – надежде на освобождение.
Дневник в Совдепии – не мемуары, не воспоминания «после», а именно «дневник», – вещь исключительная; не думаю, чтобы их много нашлось в России, после освобождения. Разве комиссарские. Знаю человека, который, для писания дневника, прибегал к неслыханным ухищрениям, их невозможно рассказать; и не уверена все-таки, сохраняется ли он до сих пор.
Впрочем, – нужно ли жалеть? Не сделалась ли жизнь такою, что «дневник», всякий, – дневник мертвеца, лежащего в могиле?
Я знаю: и теперь, за эти месяцы, в могиле Петербурга ничто не изменилось. Только процесс разложения идет дальше, своим определенным, естественным, известным всем, путем.
Первая перемена произойдет лишь вслед за единственным событием, которого ждет вся Россия, – свержением большевиков.
Когда?
Не знаю времен и сроков. Боюсь слов. Боюсь предсказаний, но душа моя все-таки на этот страшный вопрос – «когда?» – отвечает: скоро.
3 октября 1920
Варшава
Варшавский дневник (1920–1921)
24 июня 1920, четверг, Варшава, Крулевска, 29-а
Завтра Дмитрий едет в Бельведер (военная ставка), к Пилсудскому. Если это свидание будет даже пятиминутным и Дмитрий ничего не успеет ему сказать, – все равно, будет некий символ. Факт.
Был Борис, он окунулся в работу. Говорит, что хотел бы растроиться и расчетвериться – как дело началось – сейчас же нет людей…
Завтра первое заседание так называемого «эвакуационного» комитета, прикрывающего формирование русской армии в Брест-Литовске. Председателем – Дима.
Прикомандированные к делу Соснковским 3 польских офицера – очень хорошие и дельные люди.
Тайный комитет, из 3 лиц, Бориса, Димы и Глазенапа, уже заседал вчера. Глазенап – дубина (это я видела с первого раза), но приходится Борису взваливать этого осла на спину. Лишь бы он не «воображал» и подчинился.
Я пишу между двумя навалами людей. Чувствую как бы «повеление» писать теперешний дневник, да действительно, слишком важно и интересно то, что происходит, что я вижу, в чем участвую, но… нужны какие-то человеческие, во всяком случае не мои физические для этого силы. Попробую.
Устремленность воли на одну точку все время, в продолжение месяцев – дает мне, и всем нам, неожиданные силы. И какое счастье, что есть Борис. И что он приехал…
При возможности я вернусь к прошлому, буду возвращаться, но сразу не могу. Дай Бог следить за теперешними днями.
Сегодня здесь, наконец, составился кабинет, и к удивлению – центро-правый, а не центро-левый. Посмотрим. И, кажется, соглашение с забастовщиками.
Наше дело поляки хорошо торопят. Слух, что у них на севере опять плохо. А сегодняшние газеты Врангеля привели меня в транс. Идиотское черносотенство! Вот эти генералы. Если так будет – то и он, конечно, провалится.
Сейчас (вечер) опять придут люди: Родичев, может быть, Петражицкий и наши, остальные.
Завтра у Бориса будет 4 миллиона. Грош, но для начала и для здешнего – годится.
3 июля, суббота
Пилсудского Дмитрий видел, сидел у него час двадцать минут (и то сам потом ушел), результаты интересны. Первый – что Дмитрий в него как бы влюбился и вообще стал бредить Бельведером. Уже написал восторженную статью «Иосиф Пилсудский», которую будет печатать везде, когда через Веняву получит благословение. Венява – личный адъютант, «бельведерчик» с позывом на эстетику, преклоняющийся перед шефом, конечно….
6 июля, вторник
Я и нового всего физически записать не могу, не то что к старому возвращаться. Вчера, наконец, появился знаменитый приказ Пилсудского насчет войны Польши не с Россией, а только с большевиками…
10 июля, суббота
Вот как я могу писать здесь…
Сегодня появилось наше ответное «воззвание к русским людям».
Газета будет. Дима весь в работе, мы его почти не видим, переселился в центр, к Борису, в Брюловскую гостиницу. Польское положение довольно жуткое. Формирование нашей армии еще не официально, впрочем, все знают.
Отдел пропаганды, которым я заведую, еще не очень хорошо организован благодаря тому, что еще нет газеты и помещения.
Я знаю, знаю – там только могилы, но все равно, тем более… Боже, нет слов.
11 августа, среда, Данциг-Цоппот
И действительно нет слов.
Варшава накануне большевиков. Мы уехали оттуда в пятницу, 31 июля, в тот холодный, несчастный вечер, когда несчастные поляки отправили свою несчастную делегацию к Барановичам – молить издевающихся большевиков о перемирии. Не вымолили. Что-то происходит очень странное. Не странное с Европой – с Англией; у Ллойд-Джорджа, наказанного Богом, давно отнят разум; но с большевиками. Но, может быть, они чувствуют свою, уже безграничную, власть над Европой? Мне казалось, что они побоятся зарыва, примут и перемирие, и мир, – ведь Англия накануне их полного признания, им это важно. Они же изворачиваются, крутятся, тянут и явно хотят взять Варшаву и соединиться с немцами. Я все-таки думаю, что они дадут Ллойд-Джорджу зацепочку для их признания, – ведь ему так мало нужно!
Наш отъезд был очень тяжел.
8 октября, суббота, Варшава, гостиница «Виктория»
Теперь, оставляя Польшу, заключившую в Риге перемирие с большевиками, оставив уже и здешнее дело, я хочу посвятить последние дни возможно подробному описанию всего, что было с нами и в поле нашего зрения за эти девять месяцев.
Я хочу писать смешанно, сплетенно, личное и общее вместе, потом лучше можно разобрать. И постараюсь, – насколько могу, – без оценок и выводов (их тоже потом).