Дневники — страница 84 из 100

Не закрывала глаза на то, что это согласие не уничтожает чуждости… но думалось, что это пройдет, да ведь это и личное – такое неважное перед Главным!

Вторая наша лекция прошла тоже с громадным успехом, – публичным, – ибо минское общество уже начало весьма коситься на нас за полонофильство. Было громадное собрание и у Мелхиседека, где мы все выступали. Вскоре, однако, и Мелхиседек, несмотря на свой либерализм и современничанье, стал нами «огорчаться», особенно Димой, за его «варшавский собор».

А для меня этот Димин «собор» был особенно ценным показателем перемены: даже уклон к православию не помешал главной линии.

Сжимали сердце слухи о мире с Совдепией. Явно Польша еще не знала того, что мы знали, не знала большевиков. Срыв мира наполнял нас новой надеждой.

Поезда в Варшаву не ходили. Мы оставались в Минске. Дмитрий стал готовиться к третьей лекции, совершенно польской, к лекции о Мицкевиче.


13 октября, среда

Несколько современных слов, для памяти, раньше чем буду продолжать эпопею. Сегодня опубликовано перемирие Польши с Совдепией. Мир будет через несколько дней. Очень тяжело. В субботу Пилсудский объявил Савинкову, что в течение 6 дней все русские войска должны оставить польскую территорию. На заседании политического комитета в понедельник было решено, что отряд Пермикина пойдет на юг, к Петлюре, а Балахович на Гомель, Жлобин… и далее на Москву. С ним уедет и Савинков. Мы ужинали вместе в понедельник. Необыкновенно тяжелое воспоминание. Дойду в свое время.

Сегодня известие, что Балахович занял «самовольно» Минск (он, по условиям, остается Совдепии). Балахович сам в Варшаве. Вчера вечером у него в Савой был Димитрий на «скучном» торжестве. Дима в Париже (послан), с нами разведется, ибо его вызывают скорее, а мы уезжаем ровно через неделю.

Возвращаюсь.


Помню розовые утренние рассветы в оснеженное окно моей монастырской комнаты. Стена собора, в саду, вся в заре. Сны, от которых плачешь, просыпаясь. Все те же, те же… Если очень громко плачешь, Дмитрий будит из соседней комнаты.

И опять засыпаешь, за своей ширмой, пока, совсем утром, не внесет мать Анатолия, самая благообразная из монахинь, самоварчик, не подымется и Дмитрий, собираясь идти в ванну умываться.

Днем – люди… Вспоминаю генерала Желиговского. Умный, удивительно приятный и все понимающий. «Да ведь вы поймите, нет никого ответственного и разумного из русских людей, с кем поляки могли бы разговаривать и кому могли бы доверять. Отношение к Польше парижских представителей несуществующих русских правительств, отношение Сазоновых – вам известно. Если бы они даже были здесь – из этого ничего не вышло бы. Ожесточение поляков против русских огулом вполне понятно, хотя и неразумно.

Неудачи русских генералов меня не удивляют. Я сам генерал русской службы, я знал многих и знаю, почему в борьбе с большевиками они успеха иметь не могут. Генерал должен быть, вы правы, но генерал не может соединять в себе военную и гражданскую власть. Возвращаясь к Польше, которая – вы правы – сейчас одна могла бы серьезно помочь борьбе с большевиками, да фактически одна сейчас и борется с ними, – я повторю, что соединиться с русскими антибольшевиками она не может потому, что их нет. Нам не с кем разговаривать. Вы – первые русские люди, точка зрения которых нам не внушает недоверия. Вы поняли, как болезненно отношение Польши к России. Границы 72 года… Какой разумный поляк будет претендовать на них фактически? Но это вопрос чести и справедливости. Это пенка, от которой надо танцевать. Отказ русских от насильственных действий русского правительства против Польши начиная с 72 года. Момент восстановления справедливости, аннулирование ее – честное, – вот начало разговоров Польши и России на основах взаимного доверия… В Польше нужно создать русское правительство, которое Польша желала бы видеть в России у власти после свержения большевиков…»

Вот, собственно, суть наших разговоров с генералом Желиговским. Нечего подчеркивать, что мы отлично понимали друг друга. Мы были только в Минске, мы еще не знали ни варшавских настроений, ни положения Польши и ее правительства, не знали детально ни соотношения сил и партий, не уяснили себе вполне, что за личность Пилсудский (не Керенский ли, думалось порою, читая влюбленные письма молодого Чапского), – но главная суть дела нам была уже ясна. И общая линия оставалась одною. Генерал Желиговский очень утвердил ее в нас.

Он тогда занимал важный пост в Минске, где сумел отлично себя поставить. Бывал на каждой из наших лекций.

Внешним образом тоже помогал нам, во всякой возне с бумагами, с пропусками и т. д. Часто приезжал к нам в монастырь. Иногда присылал своего рослого адъютанта. (Этот же адъютант провожал нас, на автомобиле Жели-говского, на вокзал, когда мы уезжали в Вильно.) О Желиговском у нас осталась память как о первом польском друге, умном, сильном, все понимающем и надежном.

Вчера, 17 октября, в воскресенье, Савинков уехал с Балаховичем в его отряд. Кажется, в Пинск. Балахович был у нас вчера же утром. В пятницу я видела Савинкова в последний раз, на ужине в Римской гостинице. Я была одна, ибо Дмитрий простужен. Обо всем в деталях потом, сейчас записываю лишь числа для памяти. Прелиминарный мир Польши с большевиками подписан в понедельник. В субботу, 16-го, я была на последнем (для нас, ибо мы уезжаем в Париж 20-го) заседании Русско-Польского общества у графа Тышкевича. Приехавший накануне от Врангеля Гершельман делал доклад. Дима с 6-го в Париже. Вызван назад спешно, мы разъедемся, вряд ли увидимся.


Последнюю неделю в Минске мы прожили сравнительно тихо, Дмитрий готовил лекцию о Мицкевиче.

Эту лекцию Пушкинская библиотека уже не взяла на себя устраивать – за наше полонофильство. Взял частным образом доктор Болоховец и милый, тихий молодой еврей – Тевель Черный (немножко поэт).

Иван Николаевич Дудырев, молодой бобруец полутолстовского типа (он в Бобруйске спасал нас в проклятой «контрольной станции»), последовал за нами преданно в Минск. Пристроился в передней около «матушки» (вот халда, не тем будь помянута!) и уже стал тихо мечтать о монашестве. Я в шутку стала звать его «сыном женского монастыря», как бывает «дочь полка».

Так мы жили. Утром, бывало, матушка игуменья в коридор, голосом торговки ругается, разносит монашек, а под вечер приезжает Мелхиседек и начинаются, под его аккомпанемент на фисгармонии, акафисты Иисусу Сладчайшему – длинно-длинно, нежными женскими голосами.

Мы с Дмитрием были на торжественной всенощной, накануне престольного праздника нашего монастыря.

Я понимаю интуитивное обожание, которое вызывает к себе Мелхиседек. Его голос, его возгласы напомнили мне очень живо… Андрея Белого, когда он, бывало, читал стихи. Он их пел. Так же поет и Мелхиседек, – только божественные слова. Он служит всенощную как мистерию. А когда в конце вышел в голубой мантии, шлейф которой несли за ним к выходу, то и вправду было поразительно.

Болезненный Мелхиседек неутомим. По 6–8 часов на ногах в долгих службах.

Любит стихи. Очень был рад, когда я ему собственноручно списала те, которые читала у него на вечере. Очень трогательно боится своего воспитания и заботился, как бы ему с нами не показаться «кутейником». Я знаю это. Но он очень культурен религиозно. Очень хорош, каков есть.

После лекции Д.С. о Мицкевиче (тоже совершенно полной и в присутствии польских представителей власти) мы решили уезжать. Нас уговорили ехать через Вильно, чтобы там повторить все лекции.

Поляк Ванькович обещал нас с Дмитрием поместить у себя. Желиговский устроил удобный проезд.

В поезде мы встретились с француз…

_________________________

Это пишу в Париже, 1 ноября. В нашей старой, чудом сохранившейся квартире. Мы выехали 20 октября в среду утром. Диму видели, только что вернувшегося, час у нас и на вокзале. Обо всем потом. Теперь продолжаю дальнейшее, пока не забыла.

_________________________

…с французским полковником Бельграном. Потрясла чуждость европейца. Мы – еще дикие, еще «оттуда», а он говорит как ни в чем не бывало. Говорил с нами, как будто мы – просто… Утешал: «Вы забудете, вот придет весна…» Говорил о Леонардо да Винчи.

И ведь милый человек!

В Вильне мы сначала остановились в гостинице, – грязной, разрушенной, как все. Дима с Володей там же, в другой комнате, очень далеко от нашей с Дмитрием.

Тотчас же начались приготовления к лекции. И прихождения всяких людей. Поляков и русских. Явился Ванькович, и дня через три мы с Дмитрием переехали к нему на квартиру, в две очень приятные комнаты как раз напротив гостиницы, где остались Дима и Володя.

Русских в Вильне почти не помню, помню польское общество. Мариянн Здеховский, профессор теперь Виленского университета, устраивал у себя постоянные, очень интересные, собрания. Собственно, только с Вильны мы начали понимать польское общество и польские настроения. Хотя это были круги скорее правые, но все это надо было группировать иначе, не по-российски, а как-то по-новому. Приходилось считаться с несколько странной ситуацией. Правительство (Пилсудский) – левое, страна молодая, разоренная вдруг войной, едва возникающая: традиции старые, дворянство старое, древняя ненависть к России-поработительнице; всеобщий патриотизм и – антисемитизм.

Разобраться было очень трудно, ибо везде мы наталкивались на противоречия: но раз поняв общее, – уже просто оказывалось брать частное.

У Мариянна Здеховского бывали прелаты и ксендзы. Католичество в Польше играет очень важную роль. Антисемитизм частью питается и католичеством.

Тут оказалась и наша старинная приятельница – Стазя Грузинская. Уже католической монахиней (в светском платье). И униат о. Диодор, тоже бритый ксендз уже, с виду мальчик. Стазя сидела долго в большевицкой тюрьме, за христианское рабочее братство, сидела вплоть до прихода поляков.

Стазя познакомила нас с американцами (мистер Филипс).