Смотрел прямо, мимо меня.
Тут я опять сказала, что в него никогда не была влюблена, что у нас с ним другая близость, совершенно единственная, что тут мы чересчур «однотипны»… Уже не помню, что я говорила, но была искренна и опять с болью чувствовала, что дело в «атмосфере» женской, и что дать ее я не могу никогда, и что тупик готов во всех случаях, даже в том, если бы я внутренно решилась пойти на все жесты женские… Это была бы сплошь жертва, так как Савинков, по сплошному «мужчинству» своему, вообще убивает во мне всякий пол. Но это была бы жертва бесплодная, она не спасла бы ничего. Твердое сознание бесплодности подобной жертвы меня и подавляло. И я без всякого честного выбора (не хочу щадить себя) пошла по линии наименьшего сопротивления… Была еще глупая надежда, что это «так», а завтра и он забудет. Или еще: что он вдруг «поймет» мои отвлеченные слова, не будет их слушать, как «заговаривание зубов». Под этими глупостями я, однако, знала все простые и неизбежные вещи: это человек исключительного самолюбия и в данной, как во всех других сторонах. Он не привык ни к какому сопротивлению. Он его не простит, даже если бы и хотел…
В этот день я ушла до ужина, и мне удалось сделать это, как хотелось, без тени разрыва… Без «да», без «нет»…
Помню, как я шла через сад домой, по ближайшей аллее, мимо пруда. Было солнечно, каблуки моих туфель стучали по землистому тротуару этой пересекающей сад аллеи… А исхода не было. Сколько ни думай – все равно. Вдолге, вскоре, так, иначе, – мое устранение придет логически. В это время, впрочем, главной моей заботой было – «как не повредить». Вот это.
(Вспоминаю еще, что Савинков очень откровенно говорил со мной о своей коренной «одинокости». Я, впрочем, никогда не сомневалась, что он коренным образом «одиночка». Мы так понимали друг друга, что, когда я с улыбкой напомнила ему конец его второго романа, неожиданно кончающегося «народом», он произнес тихо: «…это я написал для других…». Но, несмотря на такое значение, я тогда считала его ум и его волю в большей гармонии… Впрочем, это отступление сюда не относится.)
Я была так взволнована неожиданным несчастьем, что дома намекнула об этом Дмитрию (слегка) и сказала Диме. Быть может, не в этот день, а на следующий, – не припомню. Ибо на следующий день я тоже обещала прийти, и пришла, и было опять то же мое «верченье», и разговоры, и жесты, и мое внутреннее отчаянье, и мой смех… И опять я ушла с тем же безысходным обещанием прийти завтра. Кажется, он меня провожал на этот раз. Опять было солнечно. Он рассказывал что-то о своем путешествии… (Спешу дописать, надоело ужасно.)
Бело решено, что я приду завтра. Опять. (Окончательно не помню, сколько было этих свиданий. Может быть, больше, чем пишу. Все равно.) На другой день утром получила записку: «Дорогая З.Н. Я буду в два часа у Соснковского (это военный министр), а с З¼ буду дома…» Я дошла до того, что стала просить Диму прийти днем к Савинкову – чтобы «прервать» как-нибудь свидание. Все по той же линии наименьшего сопротивления! Дима обещал, с неохотой; но дела были.
В половине четвертого я пошла. Говорили о делах, о Соснковском. Еще о чем-то. Но я уж видела, что опять будет то же. Дима пришел как-то очень скоро. Я подумала, что это плохо. Не может же и он весь день сидеть. А я хотела с ним уйти. Но Дима и не подумал об этом. Говорили опять о делах. О Пилсудском, который чуть ли не сегодня-завтра приезжает… И Дима скоро взял и ушел. Я осталась.
Это свиданье, так неожиданно последнее, было, в сущности, очень похоже на предыдущие… И я ему говорила: «Послушайте, милый. Ведь вы же заставляете меня бороться с вами. А это смешно. И некрасиво. И я к этому не привыкла». Он остановился, потом снова и, натыкаясь на мое невольное сопротивление, – шептал: «Не боритесь…» Позволить ему решительно все – так же глупо, как не позволить. Т. е. совершенно так же поведет «к худу». Это будущее «худо», неизвестное, уже где-то совершилось. Мог быть один вопрос: в каком из двух случаев оно будет менее важно для общего? Но я не могла этого решить. Мне казалось, впрочем, и весьма разумно и ясно я это сознавала, – что «худо» будет, главным образом, для меня, для наших отношений с Савинковым и для моего участия в деле, которое было для меня дорого, как свое (и вообще дороже всего). И по чести скажу, не рисуясь, что тут и была моя единственная надежда, спасавшая от отчаяния. Да, непредвиденное несчастье. Да, моя мечта была тут, вместе, помогать, делать – провалится, провалилась… чувство твердое. Да, у меня есть силы, я могу быть нужна делу (так я тогда думала крепко), но… даже когда этот мой провал и воплотится? Ведь дело останется? Ведь Савинков останется? Ведь вся беда – моя только, и так ли она важна, моя-то?
Я не думала всего этого четкими мыслями, конечно. Но за эту надежду моей личной неважности хваталась. Схватилась. Без четких мыслей невозможны никакие «решения», конечно. Но могут быть инстинктивные уклоны выбора. И когда я почувствовала, 1) что позволю ему все или не позволю – будет одинаковое худо в результате, но 2) что это худо коснется, вероятно, лишь меня и моего, – я как будто выбрала, т. е. из своих-то «худ»; раз «мое» – могу же я подумать о себе? В моем будущем провале – как мне будет лучше сидеть? С этим бесполезным воспоминанием или без него? И, кажется, у меня был уклон. Ибо, конечно, быть без него мне, в том же фактически положении, лучше.
Ну, да, я разбираю это лишь теперь. Тогда разборки не было. Но все вместе уже было…
Я была столь же осторожна, как он, – я избегала «борьбы» физической, но, конечно, он чувствовал же мое весьма несоответствующее состояние. Рядом с большой внутренней горестью у меня был на все это наблюдающий взгляд. И, признаться, меня-таки душил неудержимый смех.
– ??
– Я смеюсь потому, что вы ужасно не умеете обращаться со мною!
– Научите!
Весьма просто было сказать, что он этому обращению (со мной) никогда не научится, но я ничего не говорила, только смеялась… Я надела шляпу и стала уходить, все время что-то говоря, уже не смеясь, полушутливо, полу… нежно? Не знаю. Мы стояли у двери, я все говорила, неизвестно что… «Нет, нет, я завтра приду, завтра…» – «Завтра?» – «Нет, вы не грубый… Что? О, нет…» – «А посмотрите, разве я не тоненький, как вы?» Он распахнул пиджак, я на секунду обняла его за талию. «Я завтра приду… Сегодня я взволнована… завтра…» Я, действительно, была взволнована, но совсем не так, как хотела показать. О завтра почему-то не думала. Точно зналось, что его не будет… Назавтра он был вызван к Пилсудскому, дело решилось. Началась работа – каждую минуту дня. И наши «сидения» прекратились «как будто» сами собою.
Первые дни по приезде Савинкова случилось, что Пилсудский был не в Варшаве, и решительная аудиенция оттянулась. Это не имело значения, так как известно было, приблизительно, чего ожидать от нее конкретно. И конечно «торг» с Пилсудским имел свои трудные, даже унизительные, стороны. Савинков понимал это, волновался, мучился. Видался с некоторыми лицами, но мало, больше сидел у себя в гостинице (куда я приходила к нему для долгих разговоров). Бывал и у нас, но в эти дни чаще тогда, когда никого не было. Говорили о Пилсудском. Дмитрий спрашивал, что он может понять? Мы все знали, что тут очень важен человек, его широта и сила. Он может сделать так (понимая), что станет возможной и общая удача, и наше и Савинкова зависимое положение не будет тяжело. Но может и внутренно «провалиться», понять вполовину, внешнее, хитро и грубо, – и это уж будет гораздо хуже, притом чревато всякими близкими и далекими последствиями.
Вот об этом «провалится или не провалится Пилсудский» мы больше всего и рассуждали.
У нас собрались все прежние, изредка встречались и с Савинковым.
Не знаю как, но чувствовалось, что приезд Савинкова в Польшу – окончательный, что плохо или хорошо обернется дело – в Париж он не вернется, и вообще у него везде сожженные корабли. Кто стоит за ним – мы не знали. Впрочем, это нам тогда было все равно. Савинков говорил о двух генералах, из которых одного ждал на днях – Глазенапа.
День аудиенции наступил как-то внезапно. Помню Савинкова, приехавшего к нам прямо из Бельведера.
Мы были одни, с Димой. Бросились, конечно, навстречу: «Ну что?» Савинков еще не успел дойти до угла, где у меня стояли кресла и диван, первое его слово было: «По-моему, он провалился».
Т.е. внутренно провалился. А с виду, внешне, все обстояло как бы наилучшим образом: решено было формирование русского отряда на польские средства. Пока – не официально объявленное, под прикрытием «Эвакуационного комитета». Председатель – Савинков.
– Вам, – сказал Савинков очень серьезно, обращаясь к Диме, – я предлагаю быть моим ближайшим помощником и заместителем, товарищем председателя этого комитета.
– Не смею отказаться, – ответил Дима.
Как ни были мы в этот миг все одинаково взволнованы и как бы все решительно вместе — мне почему-то показалось вот это мгновенье и этот Димин ответ – какой-то чертой отделяющей… что от чего? Кого от кого?
С этого дня все завертелось. Пристегнули Буланова, Гершельмана… Других всяких. Предполагался «отдел пропаганды», в котором я должна была играть роль. Тут не сразу стала образовываться газета. Дима вызвал из Минска этого хама – Гзовского. Родичев подходил несколько сбоку, но тоже подходил.
Глазенапа Савинков привел тотчас же к нам с Дмитрием. Бледный, одутловатый, с гладкими черными волосами. Одутловатость какая-то у него самодовольная. Савинков его точно не совсем понимал (он вообще мало видит людей) и беспокоился. Но другого не было.
К этому времени относится моя запись в этой книге (первая) от 24 июня. Надо сказать вот что: конкретные последствия, первые, начатой «работы» Савинкова были таковы, что мы почти перестали видеться. Если бы Дима не перешел на чисто военную работу с Савинковым и Глазенапом, а со мной и Дмитрием стал бы, в этом же деле, устраивать газету, пропаганду и т. д., – это было бы одно; но у Савинкова не было ни одного серьезного человека, которому он бы доверял, на которого мог бы опереться, и Савинков схватился за Диму. При совершенной закулисности и притом спешности этой громадной сложной работы формирования армии, работы нам с Дмитрием неизвестной и остающейся неизвестной, – мы и оказались сразу как бы в пустоте, впрочем, ее не чувствуя и не сознавая, – разве предчувствуя. Разумных возражений нельзя было и представить: им – Савинкову и Диме – дохнуть некогда, они и с польскими властями, они и офицеров принимают, они и с Глазенапом заседают, когда же кому же еще бегать к нам – докладывать, что ли? Предполагалось, что я сама по себе, одна, только с деньгами, буду устраивать какой-то «отдел пропаганды» с Володей в виде моего личного секретаря.