Сейчас (поздно вечером) мне звонил Л. Говорил, что оказал весьма сильное давление на Керенского в том смысле, чтоб передать Савинкову и военное, и морское министерство. (К Борису за эти дни несколько раз заезжал Керенский; подолгу говорил с ним).
Далее Л. сообщил, что, для подкрепления, он еще пишет об этом же Керенскому письмо. Я посоветовала краткость и определенность.
Ах, все это, все это — поздно! Опять, как вечно у нас: «рано! рано!» до тех пор, пока делается: «поздно».
Все согласны, что революция у нас произошла не вовремя. Но одни говорят, что «рано», другие, что «поздно». Я, конечно, говорю — «поздно». Увы, да, поздно. Хорошо, если не «слишком», а только «немного» поздно.
Царя увезли в Тобольск (наш Макаров, П. М., его и вез). Не «гидры» ли боятся, (главное и, кажется, единственное занятие которой — «подымать голову»)? Но сами-то гидры бывают разные.
Штюрмер умер в больнице? Несчастный «царедворец». Помню его ярославским губернатором. Как он гордился своими предками, книгой царственных автографов, дедовскими масонскими знаками. Как он был «очарователен» с нами и... с Иоанном Кронштадтским! Какие обеды задавал!
Стыдно сказать — нельзя умолчать: прежде во дворцах жили все-таки воспитанные люди. Даже присяжный поверенный Керенский не удержался в пределах такта. А уж о немытом Чернове не стоит и говорить.
Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?
Дождь проливной; явился Л. Еще не написал письма Керенскому, хочет вместе с нами.
Стали мы помогать писать (писал Л). Можно бы, конечно, покороче и посильнее, если подольше думать, — но ладно и так. Сказано, что нужно. Все те же настоятельные предложения или «властвовать», или передать фактическую власть «более способным», вроде Савинкова, а самому быть «надпартийным» президентом российской республики (т.е. необходимым «символом»).
Подписались все. Запечатали моей печатью и Л. унес письмо.
Не успел Л. уйти — другие, другие, наконец, и М. По программе — с головной болью. В это время у нас из-под крыши повалил дым. Улицу запрудили праздные пожарные. Постояли, напустили своего дыма и уехали, а дымы сами понемногу рассеялись.
Пришел Д. В. из своей «Речи», рассказывает:
— Сейчас встретил защитный автомобиль. Выскакивает оттуда Н. Д. Соколов: «ах я и не знал, что вы в городе. Вы домой? Я вас подвезу». Я говорю — нет, Н. Д., я не люблю казенных автомобилей; я, ведь, никакого отношения к власти не имею... «Что вы, это случайно, а мне нужно бы с вами поговорить...» Тут я ему прямо сказал, что, по-моему, он, сознательно или нет, столько зла сделал России, что мне трудно с ним говорить. Он растерялся, поглядел на меня глазами лани: «в таком случае я хочу длинного и серьезного разговора, я слишком дорожу вашим мнением, я вам позвоню». Так мы и расстались. Голова у него до сих пор в ермолке, от удара солдатского.
Я долго с М. говорила.
Вот его позиция: никакой революции у нас не было. Не было борьбы. Старая власть саморазложилась, отпала, и народ оказался просто голым. Оттого и лозунги старые, вытащенные наспех из десятилетних ящиков. Новые рождаются в процессе борьбы, а процесса не было. Революционное настроение, ища выхода, бросается на призраки контрреволюции, но это призраки, и оно — беспредметно...
Кое-какая доля правды тут есть, но с общей схемой согласиться нельзя. И во всяком случае я не вижу действенного отсюда вывода. Как прогноз — это печально; не ждать ли нам второй революции, которая, сейчас, может быть только отчаянной, — омерзительной?
К концу вечера пришли Ел. и К. С Ел. и М. говорили довольно интересно.
М. опять излагает свою теорию о «небытии» революции, но затем я перевела на данный момент, с условием обсуждать сейчас нужные действия исключительно с точки зрения их целесообразности.
Сбивался, конечно, М. на обобщения и отвлеченности. Однако, можно было согласиться, что есть два пути: воздействие внутреннее (разговоры, уговоры) и внешнее (военные меры). Первое, сейчас, неизбежно переливается в демагогию. Демагогия — это беспредельная выдача векселей, заведомо неоплатных, непременно беспредельная (всякая попытка поставить предел — уничтожает работу). М. отвергал и целесообразность этого «насилия над душами». Путь второй (внешние меры, «насилие над телами») — конечно, лишь отрицательный, т.е. могущий не двинуть вперед, но возвратить сошедший с рельс поезд — на рельсы (по которым уже можно двигаться вперед). Но он не только бывает целесообразен: в иные моменты он один и целесообразен.
Собеседники соглашались со всем, но схватились за последнее: вот именно теперь — не момент. В принципе они совсем не против, но сейчас — за демагогию, которая нужна «как оттяжка времени». Ну, да, словом — «рано...» (вплоть до «поздно»).
Звучало это мутно, компромиссно... Бояться насилия над телами и нисколько не бояться насилия над душами?
Мне припомнилось: «не бойтесь убивающих тело и более уже ничего не могущих сделать...»
...Потом я спрашивала Ел., что же Борис? Как суд над ним в ЦК? Пойдет? (Нынче он уехал в Ставку дня на три).
Борис, оказывается, отвечает формально: не могу, по моему фактическому положению, объясняться с откровенностью перед людьми, среди которых есть подозреваемые в сношениях с врагом.
Ну что же, ясно, что он прав.
Вечером Д. В. оставшийся в городе, часов около 12 сидел в столовой (пишу по его точной записи и рассказу). Постучали во входную дверь. Дима решил, что это Савинков, который всегда так приходил. (Дверь от столовой близко, а звонок прислуге очень далеко).
Подойдя к двери, Дима, однако, сообразил, что Савинков — на фронте, в Ставке, а потому окликнул:
— Кто там?
— Министр.
Голоса Дима не узнает. Открывает дверь на полуосвещенное pallier.
Стоит шофер, в буквальном смысле слова: гетры, картуз. Оказывается Керенским.
Кер. Я к вам на одну минуту...
Дим. Какая досада, что нет Мережковских, они сегодня уехали на дачу.
Кер. Ничего, я все равно на одну минуту, вы им передадите, что я благодарю их, и вас всех за письмо.
Переходят в гостиную. Керенский шагает во всю длину, Д. В. за ним.
Дим. Письмо написано коротко, без мотивов, но это итог долгих размышлений.
Кер. А все-таки оно недодумано. Мне трудно, потому что я борюсь с большевиками левыми и большевиками правыми, а от меня требуют, чтобы я опирался на тех или других. Или у меня армия без штаба, или штаб без армии. Я хочу идти посередине, а мне не помогают.
Дим. Но выбрать надо. Или вы берите на себя перед «товарищами» позор обороны, и тогда гоните в шею Чернова, или заключайте мир. Я вот эти дни все думаю, что мир придется заключить...
Кер. Что вы говорите?
Дим. Да как же иначе, когда войну мы вести не можем и не хотим. Когда ведешь войну, нечего разбирать, кто помогает, а вы боитесь большевиков справа.
Кер. Да, потому что они идут на разрыв с демократией. Я этого не хочу.
Дим. Нужны уступки. Жертвуйте большевиками слева, хотя бы Черновым.
Кер. (со злобой). А вы поговорите с вашими друзьями. Это они посадили мне Чернова...
...Ну что я могу сделать, когда... Чернов — мне навязан, а большевики все больше подымают голову. Я говорю, конечно, не о сволочи из «Новой Жизни», а о рабочих массах.
Дим. И у них новый прием. Я слышал, что они пользуются рижским разгромом. Говорят: вот, все идет по нашему, мы требовали, чтобы 18 июня не начинали наступления...
Кер. Да, да, это и я слышал.
Дим. Так принимайте же меры! Громите их! Помните, что вы всенародный президент республики, что вы над партиями, что вы избранник демократии, а не социалистических партий.
Кер. Ну, конечно, опора в демократии, да ведь мы ничего социалистического и не делаем. Мы просто ведем демократическую программу.
Дим. Ее не видно. Она никого не удовлетворяет.
Кер. Так что же делать с такими типами, как Чернов?
Дим. Да властвуйте же наконец! Как президент — вы должны составлять подходящее министерство.
Кер. Властвовать! Ведь это значит изображать самодержца. Толпа именно этого и хочет.
Дим. Не бойтесь. Вы для нее символ свободы и власти.
Кер. Да, трудно, трудно... — Ну, прощайте. Не забудьте поблагодарить 3. H. и Д. С.
Далее Д. В. прибавляет:
«Ушел так же стремительно, как и пришел. Перемена в лице у него громадная. Впечатление морфиномана, который может понимать, оживляться только после вспрыскивания. Нет даже уверенности, что он слышал, запомнил наш разговор. Я встретил его ласково и вообще «подбодрял».
...Все, говорит Д. В., там в панике, даже Зензинов. Весь город ждет выступления большевиков. Ощущение, что никакой власти нет.
Карташев в панике сугубой, фаталистической: «все пропало».
...Странен темп истории. Кажется — вот-вот что-то случится, предел... АН длится. Или душит, душит, и конца краю не видать, — ан хлоп, все сразу валится, и не успел даже подумать, что мол, все валится, — как оно уже свалено, кончено, лежит.
В общем, конечно, знаешь, — но ошибаешься в днях, в неделях, даже в месяцах.
Пишу 31 августа (Четвр.)
Дни 26 августа, 29-го и 30-го — ошеломляющие по событиям (т.е. начиная с 26 августа).
Утром я выбежала в столовую: «что случилось?» Д. В. «а то, что генерал Корнилов потерял терпение и повел войска на Петербург».
В течение трех дней загадочная картина то прояснялась, то запутывалась. Главное-то было явно через 2-3 часа, т.е. что лопнул нарыв вражды. Керенского к Корнилову (не обратно). Что нападающая сторона Керенский, а не Корнилов. И, наконец, третье: что сейчас перетянет Керенский, а не Корнилов, не ожидавший прямого удара.
Утопая в куче противоречивых фактов, останавливаясь перед явными провалами — неизвестностями, перед явными Х-ами, отмахиваясь от сумасшедшей истерики газет, — я пытаюсь слепить из кусочков действительности образ того, что произошло на самом деле.