Дни — страница 50 из 72

му.

– А как ты собираешься зарабатывать на жизнь? Ты об этом подумал?

– Ну, буду браться за всякую временную работу. Устроюсь в одном месте, накоплю денег, потом переберусь в другое.

– Это легче сказать, чем сделать.

– Ничего, перебьюсь как-нибудь.

– В твоем возрасте, Фрэнк, следовало бы задуматься о достойной отставке, а не о работе посудомойщиком, уборщиком или официантом в закусочных. Ты ведь не размышлял об этом детально, правда? А как насчет обучения Призраков? Такая мысль тебе не приходила в голову? Из тебя мог бы получиться преподаватель, а это не так уж плохо.

– Я не хочу, чтобы моя жизнь была хоть как-то связана с «Днями».

– Ax, Фрэнк, да кто же этого хочет? – В улыбке мистера Блума, замечает Фрэнк, есть что-то покровительственное. – Но ты же сам сказал: это место нами владеет. Все, что мы имеем, и все, чем являемся, принадлежит магазину. Может быть, нам это и не нравится, но так уж сложилось. Если ты хочешь распрощаться со всем этим, дело твое, только помни: без «Дней» ты станешь никем.

– В. таком случае, что я потеряю? Я уже – никто.

– И ты полагаешь, что, если уйдешь, сразу станешь кем-то?

– Попытка – не пытка.

– Восхищаюсь твоей отвагой, Фрэнк, но, может, ты не заметил: там, вокруг, повсюду – все тот же мрачный и суровый мир. Все прекрасно, если ты богат (богачам во все времена хорошо жилось), но если нет, то жизнь – сплошная борьба, от начала до конца, причем никто не гарантирует, что эта борьба что-то изменит к лучшему. Поэтому гигамаркеты и приобрели такое значение в жизни людей. Жесткие правила и строгая иерархия делают их символами постоянства. Люди видят в них спасение от хаоса и непредсказуемости жизни, и неважно, правда это или нет, а «Дни», и «Блумбергз», и «Объединенный консорциум Тиндза», и «Евро-Март» – все они воплощают идею постоянства. Весь мир может в единый миг провалиться в тартарары, но гигамаркеты будут стоять вечно.

– Зачем мне оставлять ту роскошную и надежную жизнь, которую мне обеспечивают «Дни», и окунаться с головой в грубый и непредсказуемый мир? Это так трудно понять, да? Зачем бежать из золотой клетки, если только я не сошел с ума?

– Какие бы трудности тебе ни приходилось выносить здесь, Фрэнк, они во всяком случае не страшнее тех, с которыми ты столкнешься там.

– Я попробую с ними справиться.

Официант приносит второе блюдо и убирает суповые тарелки: одну – опустошенную дочиста, другую – нетронутую. Вскоре он возвращается с теркой и кусочком пармезана. Мистер Блум просит потереть ему побольше сыра в макароны. Официант исполняет его просьбу, а затем удаляется, даже не подумав предложить ту же услугу Фрэнку. Фрэнк привык к подобного рода случайной забывчивости и не обращает на это внимания.

Мистер Блум принимается орудовать вилкой. Затем отрывается от еды и, указав вилкой в сторону Фрэнковой тарелки, спрашивает:

– А ты не собираешься есть? Очень вкусно.

– Я не голоден.

Почувствовав, что его жадность к еде может быть истолкована как бесчувственность, мистер Блум неохотно откладывает в сторону вилку, вокруг зубьев которой обмоталась ленточка феттуччини.

– Послушай, Фрэнк. Я хочу, чтобы ты дал себе срок все обдумать. Поразмысли над тем, как много ты потеряешь и как мало сможешь приобрести. Давай подождем до конца дня, ты еще раз взвесишь мои слова, а перед закрытием снова ко мне зайдешь. Если к тому времени ты не передумаешь, я приму твое заявление и постараюсь наладить какие-то переговоры со «Счетами» по поводу выходного пособия. Маловероятно, должен тебе сразу сказать, потому что в «Счетах» такие прижимистые скоты сидят, но все-таки – вдруг да получится что-то выторговать. А если ты все-таки передумаешь, тогда этого разговора вроде как и не было вовсе. Хорошо?

– He понимаю, что изменят какие-то несколько часов.

– Может быть, и ничего, – соглашается мистер Блум, снова берясь за вилку. – Но никогда не знаешь. А теперь вот что: ты так и не притронулся к своему минестроне, но я не собираюсь мириться с тем, чтобы тарелка отличных феттуччини-путтанеска отправилась в мусорное ведро. Ешь!

Фрэнк распрямляет ссутуленные плечи и послушно приступает к еде. Всякий, кто бросил бы случайный взгляд на эту парочку, на Фрэнка с мистером Блумом, и увидел бы, как они сидят друг напротив друга, мирно отправляя в рот макароны, принял бы их за двух старых друзей, которым уже нечего сказать друг другу, но которым по-прежнему приятно общество друг друга. Да только никто не смотрит на двух неприметных, заурядных пожилых мужчин: ведь этот ресторан украшают своим присутствием богатые, красивые и скандально известные люди.

29

Семь лет несчастья:согласно суеверию, наказание тому, кто разобьет зеркало; римляне считали, что семилетье – срок, за который жизнь (а потому и разбитое отображение жизни) успевает обновиться


12.48

Гордон находит то место, где они с Линдой уговорились встретиться, благодаря скорее везению, чем трезвомыслию. Пока он в состоянии шока бродил из отдела в отдел, умение ориентироваться, по счастью, не покинуло его.

Линда уже ждет мужа у входа в отдел «Осветительные приборы», в руках у нее фирменный пакетик «Дней». Гордон опоздал на три с половиной минуты, и тот факт, что она никак не комментирует его опоздание, при любых других обстоятельствах мог бы расцениваться как сигнал тревоги. Когда Линда не распекает его за какую-то провинность, это обычно означает, что она размышляет о какой-то другой, предыдущей его провинности, куда более серьезной, причем дает ему знать об этом, лишь заставив вволю помучиться в попытках понять, что же он еще натворил. Впрочем, в данный момент Гордона не заботит презрение Линды; его заботит мысль о том, как бы поскорее выбраться из «Дней».

– Пойдем домой, а? – вот первые слова, какие срываются с его языка, когда он подходит к ней, заслоняя глаза от золотого блеска, исходящего из ближайшей галереи.

Этот же свет окутывает лицо Линды каким-то удивительно нежным, ангельским сиянием.

– Что у тебя с рукой, Гордон?

– Пустяк. Ну что? Пошли домой?

– Дай-ка взглянуть.

Гордон неохотно позволяет ей рассмотреть пораненную руку.

Как только Гордон пришел в себя после поспешного бегства из «Зеркал», он отыскал уборную и промыл свои раны над раковиной. Смыв холодной водой запекшуюся корку крови на руке, он удивился тому, что порез на ладони гораздо меньше и не такой глубокий, каким казался. То, что он считал серьезной раной, в действительности было царапиной. Столько крови – и почти никакого увечья. Правда, порез все равно сильно болел, но уже совсем не так, как прежде, когда Гордон воображал, что его рука рассечена до кости.

И тогда же, в уборной, перевязывая руку носовым платком и рассматривая царапину на веке в зеркале над раковиной, Гордон задался вопросом: а надо ли говорить Линде правду об этих порезах? Он отлично представлял себе ее реакцию, если он сообщит, что на него напала с оскорбленьями парочка подростков: «Ты хочешь сказать, что просто стоял и позволял им угрожать тебе? Этим двум соплякам? И ты не дал им сдачи? Ты позволил им говорить тебе всякие гадости и не ответил им как полагается?» Да, она бы на его месте именно так и сделала. Никто – даже берлингтон с заточенной карточкой «Дней» – не смог бы безнаказанно обидеть Линду Триветт, как это на своей шкуре узнал не один невежливый лавочник и не один болтливый зритель в кинотеатре. Можно не сомневаться, Линда встала бы на свою защиту, гордо вскинув голову, и задала бы берлингтонам такую словесную трепку, что тем мало не показалось бы. А может быть, она отпугнула бы их без слов, одним своим взглядом обратив в бегство. Эта яростная неукротимость и есть то качество Линды, которое Гордон больше всего в ней любит, которому больше всего завидует и которого больше всего боится.

Кроме того (решил он тогда в уборной), имеется еще одна причина солгать Линде. Сознаться в своей трусости в «Зеркалах» – это одно. Такой позор он еще, пожалуй, снес бы. Но случись ему даже в шутку упомянуть в разговоре с Линдой о встрече в отделе «Удовольствий» – и его жизнь будет погублена. Пусть даже в той залитой красным светом кабинке ничего в действительности и не произошло – но все-таки уже слишком готово было произойти, и Линда уловила бы нотку вины в его голосе. Она учуяла бы ее – как львица чует страх жертвы.

Так что, хорошенько все взвесив, Гордон решил: лучший выход – позабыть оба злополучных эпизода, для чего следует действовать так, словно их никогда и не было, а легче всего добиться этого, заключил он, – сочинить какую-нибудь ложь. Утаив свое трусливое поведение в «Зеркалах», он одновременно утаит рискованную встречу в «Удовольствиях»; таким образом, малая утайка как бы узаконит большую. Если ему удастся придумать убедительную историю-ширму, то оба события останутся секретом, который он унесет с собой в могилу.

Гордон поднапрягся и сочинил следующую историю для прикрытия. Он зашел в «Зеркала», чтобы присмотреть что-нибудь для каминной полки в холле. (Да, это он хорошо придумал. Это доказывает, что ему все-таки есть дело до их совместного жилого пространства.) А потом случилась маленькая неприятность. Он оступился на стыке между двумя коврами и вытянул руку вперед, чтобы не упасть. Но рука угодила на бритвенное зеркальце, а оно треснуло. Так он порезал ладонь. (Тут будет нелишне засмеяться. Линде понравится, если он посмеется над собственной неловкостью. Самоуничижение всегда импонировало ей.) И, странное дело, одновременно крошечный осколок разбившегося зеркала отлетел вверх и попал ему в глаз. Очки защитили бы его, но – поверишь ли? – они как раз соскочили с носа, когда он оступился. К счастью, осколок только оцарапал веко. Угоди он на несколько миллиметров выше – и Гордон стал бы похожим на Септимуса Дня. Ха-ха-ха-ха-ха!

Может, и не очень правдоподобно, но это объяснение – лучшее, что он успел сочинить за столь короткое время, и единственное, какое он мог придумать сразу для двух царапин. Направляясь к месту встречи, он повторял в уме заготовленную историю, пока наконец и сам почти не поверил в нее.