Дни и годы[Из книги воспоминаний] — страница 5 из 25

Вводя нэп, Ленин 23 декабря 1922 года докладывал II-му Всероссийскому съезду советов: «…эту политику мы проводим всерьез и надолго, но, конечно, как правильно уже замечено, не навсегда». (Том 44, с. 311). Сталин, ссылаясь на последние два слова, поспешил начать демонтировать нэп. По своему характеру, действовал неукоснительно. И кризис, о котором умалчивали, надвигался все ощутимее и ощутимее.

Все это я говорю сейчас, с высоты конца восьмидесятых годов. А в двадцатых годах нам, молодым журналистам, настойчиво внушалось:

«Сталин — это Ленин сегодня», и мы свято верили в Сталина, в его непогрешимость, в его прозорливость. Правда, иногда доводилось краем уха слышать крамольные слова о якобы существующем «ленинском завещании» А в чем его суть? Это оставалось тайной для всех, кроме делегатов XIII съезда партии, которым, как стало известно впоследствии, заветные письма Ленина, записанные стенографистками, были прочитаны только по делегациям. Эти письма находились под великим запретом. Впервые они, как известно, были опубликованы только после смерти Сталина, в журнале «Коммунист» за 1956 год.

Налоговый пресс на земледельцев возрастал. Более или менее зажиточных крестьян стали облагать дополнительным побором в порядке так называемого «твердого задания». И чем дальше, тем такие задания становились «тверже» и применялись неоднократно. По существу вернулась разверстка. Крестьянство ответило резким сокращением посевов. От досмотра зерно стали прятать в ямы. Коммуны же (сельхозартелей тогда еще не было) при нарушении личной заинтересованности в результатах труда не успели окрепнуть и не смогли восполнить недостаток хлеба. Страну нечем было кормить. Вот тут-то и возник «хлебозаготовительный фронт».

Дело так обострилось, что Сталину пришлось впервые отправиться не на юг для отдыха, а в Сибирь за хлебом. Он провел совещания, именуемые «накачкой», в Омске, Новосибирске, и Барнауле. Из Бийска в Барнаул были вызваны секретарь окружкома Осипов и председатель окрисполкома Громов, бывший прославленный командир партизанского корпуса. Я, газетчик, бывал у него еще в Новосибирском губиспол-коме, и мне он доверительно сказал, что Сталин проехал южнее Барнаула, в Кулунду, главную житницу Сибири, и там, кажется в Рубцовске, созвал местных работников — прокуроров и судей. И там в качестве решительной дубинки для их вооружения была названа пресловутая 107 статья Уголовного кодекса, первоначально предназначенная для борьбы со спекуляцией. Известно, что никто из земледельцев в ту пору спекуляций хлебом не занимался, просто запасливые хозяева придерживали зерно при незаконных «твердых» заданиях, но было рекомендовано против них применять эту дубину. Не это ли явилось первым беззаконием Сталина.

Повторяю, мы, газетчики, так не думали. Мы писали о действенности этой статьи в исключительных условиях «хлебного фронта».

В этой сложной обстановке и направили нас с печатным станком в село Марушку, где план хлебосдачи был выполнен всего лишь на тридцать процентов.

…В редакции нашей «Звезды Алтая» все сотрудники, кроме Василия Семенова, секретаря редакции, оставались вне партии. (И комсомолец у нас был один — Толя Захаров). Нас считали «беспартийными большевиками». Эта оговорка нам казалась временной, и первый шаг к вступлению в партию сделал я. Мне дали рекомендации пять старых большевиков, известных среди партийного актива своей требовательностью. Мое заявление на собрании ячейки типографии обсуждали долго. Взыскательные вопросы сыпались, казалось, без конца. Самый острый из них: «А почему в деревне ты, селькор, не вступил в комсомол?» В самом деле — почему? Ответить было нелегко. Если кратко: «Из-за ошибки молодости». За эту ошибку я осуждал себя добрых два десятилетия. А было так: родители, закоснелые староверы, не позволили мне учиться в школе. Там, дескать, «закону божию» учит поп, требует посещать никонианскую церковь, а это — великий грех. Нельзя поганиться. А то вырастешь еретиком. Но грамотность влекла меня к себе. Я уже бегло читал «Псалтырь» на старославянском языке. Даже — в кержацкой молельне. Бывало, ночами напролет читал ту же «Псалтырь», стоя возле гроба покойника. За это утром мне совали в руку три копейки, а иногда — даже пятак. Это же капитал! На него тайно от родителей можно было купить «гражданскую» книжку в издании Сытина. Затем я прознал, что можно, тоже тайком от родителей, брать книги на прочтение в школьной библиотеке. Словом, нужно было, используя каждую минуту, свободную от тяжелейшего крестьянского труда, восполнять недостаток знаний, которые могла бы дать школа. И я ошибочно полагал, что участие в комсомольской ячейке будет отнимать у меня время. Пока я на собрании объяснял это, полился пот с лица. Меня поняли и приняли в кандидаты. Но радость оказалась преждевременной. Как раз тогда началось ограничение на прием в партию таких, как я, выходцев из крестьян. И это ограничение обрушилось на меня. Неожиданное решение бюро горкома, принятое заочно, заронило в сердце горечь на многие годы. К счастью, редактор полностью доверял всем нам. И в горкоме, и в окружкоме к нам, беспартийным газетчикам, относились со вниманием. И вот теперь мне доверено подписывать газету, которую мы будем выпускать в селе. Я понимал, что эта работа необходима для страны.

По крутому взвозу наш маленький обоз поднялся на высокое нагорье, над которым низко плыли тяжелые, словно свинцовые, тучи. Их гнал в волнистую степь промозглый ветер. Наступала самая хмурая пора года.

Еще не так давно эти поля, изрезанные бесчисленными межами, походили на деревенские одеяла, сшитые из разноцветных лоскутьев: красноколосая пшеница соседствовала с золотистым овсом, густо-зеленой коноплей и полосками черного пара. А минувшей весной этот простор землемеры отрезали только что созданному Первомайскому совхозу, и мощные трактора, купленные в Америке, перепахали межи, все полоски соединили в обширные массивы. Летом свежий ветерок, как морской бриз, гулял по необъятному пшеничному полю, как бы по медному листу, и выгибал ложбинки между мягкими волнами. Теперь тут щетинится густая стерня. Снопы свезены на ток и там сложены в красивые, будто точеные, скирды. Вон возле крайней, как бы тающей на глазах, скирды гудит железная громадина — заморская молотилка «Адванс». Мне довелось видеть ее вблизи: из черного жерла вылетает чисто обмолоченая солома. Будто орудие на боевом рубеже.

Фронт? Важнейший хлебный фронт! И Первомайский совхоз виделся мне одной из надежных крепостей. Но наш путь дальше. Там, в коммуне «Артиллерист», один из первых в этих полях форпостов социализма. Армейские шефы подарили коммунарам два трактора «Фордзон» Я видел их: маленькие, как железные жуки, всего лишь с двухлемешным плугом, но главное — свои.

Сработанные в Ленинграде. Пока первые! Но будут, несомненно будут и другие, побольше и посильнее. От дум о близком будущем становилось веселее на душе.

Едем дальше. Возница показывает кнутовищем куда-то к горизонту, придавленному набухшими влагой косматыми тучами:

— Вон там наша коммуна. Дома из деревни перевезены. И амбары. И пригоны для скотины — все у нас есть.

Форпост в полях! Да, так начиналась жизнь первых коммунаров — выселялись из деревень, чтобы кулаки не совали палки в колеса, чтобы не баламутили народ. И чтобы всем быть вместе — изба к избе — на своей коммунарской земле.

А пока по обе стороны дороги — полоски марушкинских единоличников. Унылые остожья, обнесенные жердяной изгородью. Приземистые ометы соломы. Возле них похожие на норы закутки от ветров и дождей. Вон снопики конопли, составленные в бабки: хозяин, а вернее вдова-хозяйка не успела обмолотить — «обмолачивают» пестренькие щеглы. А вот совсем близко на широкой меже серая полынь, рассадник злостного сорняка. Убирая хлеб, ее нелегко отвеять. Вместе с зерном полынь попадает под жернов. Оттого и хлеб с горчинкой. И молоко у коров с горчинкой. И мне вдруг показалось, что ветер напахнул в лицо полынной горечью моего детства и юности.

Даже в наши дни, когда тяжелый крестьянский труд давно переложен на железные плечи машины, хлеборобы во время страды говорят: «Легкого хлеба не бывает». Верные слова! Но при этом нельзя не вспомнить — в былые времена крестьянам хлеб доставался во сто раз труднее, и для них пшеничное зерно было ценнее россыпи золотин.

Страда! Труд был равен страданию. Но в то же время он приносил радость — можно скоротать зиму, дожить до «новины», то есть до нового хлеба.


…Вижу себя пятилетним мальчуганом. В холщовой, стеганой на куделе лопотинке, которую к выезду в поле сгоношила мать; в мерлушковой шапке с подвязанными — в непогожую весеннюю пору — ушами; в холстяных портках, которые поддерживались не пуговицей, а жестким ошкуром, попросту — крученой веревкой. Я готов к выезду в поле? Это же редчайшая радость — буду бороноволоком! Отец подхватил меня под мышки и подбросил на высокий воз. Сам вскочил с вожжами в руках. Внизу воза — мешки с семенным зерном, поверх мешков сено для лошадей, а на самом верху деревянная борона с железными зубьями, воткнутыми в сено. Ее смастерил сам отец. Мы сидим на бороне. В ногах у меня главная ценность — мешок с сухарями. Это «припас» на целую неделю. В упряжке старая Рыжуха, полученная отцом «в надел» от деда Михаила. В правой пристяжке старый Гнедко, подаренный отцу тестем Родионом. У Гнедка давняя болезненная шишка на правой передней ноге, и он с каждым шагом кланяется, будто просит пощады. Слева приплясывает игривый Ершик, сынок Рыжухи, еще не привыкший к хомуту. Все три коня будут впряжены в деревянную сибирскую соху с большим треугольным лемехом: мы — пахари! И еще у нас круглое лукошко. Отец повесит его на грудь и мерным шагом пойдет по вспаханному полю, бросит горсть зерна направо, шагнет вперед и кинет зерно налево.

Земельных наделов в нашем селе тогда еще не было, и землей пользовались «по праву» захвата. Сколько сумел захватить — все твое, только успевай обрабатывать. Пустил полосу в залежь — захватят другие, И все ближние и самые плодородные земли давно захвачены богатеями. Моему отцу тесть отдал несколько полосок своей ближней пашни. Этого нам мало. Пришлось захватывать целину за десять верст. Там возле полосы — шалаш, обложенный дерном, жалкое убежище от непогоды.