– Никудышный, – сказала ему Четвертая тетушка, – дочь сварила горстку твоих костей, а тебя вон как скрючило?
– Дома хоть шаром покати, как же вы с Четвертым дурачком будете жить? – спросил Ю Шитоу.
– Дом на месте, ночевать есть где. Кровати и одеяла целы, можно спать. На хребте осталось наше поле, так что с голоду не помрем, – ответила Четвертая тетушка. – Ступай себе. Без костей тебе и ходить трудно, так что больше меня не навещай. Что толку тебе ходить? Поле сможешь засеять? А воды натаскать? А урвать у соседей мешок с остатками зерна?
Он низко склонил голову, так что волосы почти коснулись ступней. Облака за окном рассеялись, и комната купалась в ярком свете луны. Ю Шитоу свернулся на полу, словно увядший цветок. Четвертая тетушка легла в постель и сказала:
– Не хочешь уходить – наведи порядок в доме, если хоть на что-то еще годишься, а мне завтра рано вставать, удобрять поле под зиму. Как поле удобрим, вместе пойдем проведать старших дочерей.
И Четвертая тетушка уснула.
На следующий день она проснулась с рассветом и увидела, что в комнате царит прежний беспорядок, а там, где всю ночь прочах ее муж Ю Шитоу, стоят два озерца слез.
– И что толку? – сказала этим озерцам Четвертая тетушка. – Все придется делать самой.
Убрала опрокинутые чаны, расставила по местам ритуальные таблички, подмела пол, прикрыла озера из слез и понесла навоз на поле.
Осенняя страда миновала. Когда настал сезон выпадения инея[20], Четвертая тетушка испекла Четвертому дурачку дюжину лепешек, положила в изголовье кровати, сварила котелок похлебки и оставила на очаге. Выкроила себе два выходных дня и отправилась повидать дочерей.
Деревня Второй дочери была ближе, и первым делом Четвертая тетушка пошла туда.
Вторая с мужем жили в трехкомнатном глинобитном доме с черепичной крышей, павловнии во дворе уже совсем облетели. Землю вокруг дома вымели дочиста, присыпали песком и сбрызнули водой – нигде не осталось ни пылинки, только песок посверкивал на солнце. Двор окружала новая глинобитная стена, безупречно ровная, отливавшая красным блеском. Со двора Второй дочери растекался чистый садовый аромат, по-весеннему освежая деревенские улицы. Четвертая тетушка думала, что все будет как в прошлые годы: за пять ли от деревни ее встретит горький запах снадобий, а прохожие будут отводить глаза и молчать в ответ на ее приветствия, потому что она родила четырех слабоумных и выдала свою дурочку замуж в их деревню. Но не тут-то было. Вся деревня ушла в поле, по дороге Четвертой тетушке встретилось только несколько человек, то ли знакомых, то ли нет. Эти люди знали, что она Четвертая тетушка Ю, мать Второй дочери, но все равно улыбались ей и кивали. По залитой солнцем деревенской улице она пришла ко двору Второй дочери и замерла на месте. Пощупала гладкую глинобитную стену, осмотрела аккуратные рядки круглой черепицы по верху стены, легонько толкнула ворота, вошла и молча встала посреди двора. Речной песок под подошвами приятно покалывал ступни. Поднимавшийся от него пар тонко благоухал. Четвертая тетушка заглянула в дом через окно: гора выжимок пропала, на ее месте стоял бурый стол из каменной плиты, а вокруг – несколько каменных лавок. Солнце косо опускалось на стол, а Вторая дочь грелась в его лучах и простегивала подошву. Она сидела спиной к Четвертой тетушке, после каждого стежка Вторая дочь отводила руку в сторону, подтягивала нитку, а перед новым стежком смазывала иголку в волосах. Четвертая тетушка замерла, любуясь дочерью. Она не могла и представить, что волосы Второй будут так гладко причесаны – ни один волосок не выбился из толстой косы. За все тридцать лет она не видела у Второй дочери такой аккуратной прически. Сердце Четвертой тетушки затрепетало, запрыгало в груди. Она заметила, что щеки на склоненном лице Второй дочери пламенеют, будто красные листья хурмы после дождя. Вторая дочь умеет простегивать подошву, умеет обращаться с ниткой и иголкой! До замужества она не могла ни нитку вдеть, ни пуговицу пришить. И вдруг научилась, и стежки ее частые и ровные, и простегана подошва затейливо, косичкой. Четвертая тетушка перевела взгляд на корзинку для рукоделия, она была сплетена из веток маньчжурского ясеня, благоухающих свежим красным лаком. Взглянула на чистую и опрятную одежду Второй дочери и увидела, что стежки на ней хоть и разного размера, зато все сделаны одной ниткой, где надо, нитка поворачивает, а где надо – идет прямо, и стежки расходятся по ткани, словно горные тропки. Тут уж Четвертая тетушка не выдержала и окликнула дочь.
Вторая обернулась, и рука с иголкой застыла в воздухе.
– Вторая, – позвала ее Четвертая тетушка.
Та отложила шитье и вскочила на ноги:
– Мама.
Мать и дочь застыли по разные стороны окна. Последние листы павловнии с шелестом пролетали сквозь повисшую между ними тишину.
– Ты научилась шить туфли? – сказала наконец Четвертая тетушка.
Вторая дочь залилась краской:
– Хотела подарить одну пару Четвертому дурачку.
– Наряд себе сама сшила? – спросила Четвертая тетушка.
Вторая, склонив голову, оглядела свою одежду и ответила:
– Да, мама.
– И корзинка для рукоделия тоже твоя?
– Муж купил недавно, я теперь с ней не расстаюсь.
В уголках глаз Четвертой тетушки показались слезы. Она долго молчала и наконец спросила:
– Ты… поправилась?
Вторая дочь беззвучно заплакала, ее слезы стекали по крыльям носа и капали на одежду. Но лицо Второй, даже омытое слезами, сияло красным румянцем, и восторг клубился на ее щеках, будто густой туман.
– Мама, – сказала Вторая дочь. – Я выпила несколько возов снадобий, выжимки громоздились, словно навозная куча, а толку не было. Но в прошлом месяце муж раздобыл где-то мешок черных костей и сварил их с красными финиками и сахаром, получилась терпкая сладковатая похлебка. После первой чашки голова у меня распухла от мыслей, и я всю ночь не могла уснуть. После второй почувствовала, что иду так легко, будто вот-вот взлечу. Эти кости мы разделили на семь чашек, вчера я выпила последнюю. После третьей чашки даже соседи заметили, что я иду на поправку, а после шестой муж сказал, что вся болезнь ушла без следа и от здоровой меня не отличить.
Пока Вторая дочь говорила, ее слезы постепенно высохли, и на лице остался только радостный румянец. Стоило ей открыть рот, и слова хлынули, точно вода в распахнутую дверь, – так ей хотелось выговориться. Солнце переместилось в восточную часть двора, и лицо Второй дочери купалось в солнечном свете, такое румяное, будто его покрасили алой краской. Она забыла о том, что Четвертая тетушка прошла несколько десятков ли, что ей надо отдохнуть, поесть и напиться. Вторая дочь стояла перед матерью и тараторила, как будто за всю жизнь у нее не было случая перемолвиться с матерью хоть словечком, и вот теперь они наконец могут спокойно поговорить. Она рассказывала, что после выздоровления каждый день допытывалась у мужа, чьи это кости, откуда они, просила его достать еще немного, чтобы приготовить снадобье для брата и сестер, но муж как воды в рот набрал. Сказала, что муж отправился в поселок на ярмарку, хотел продать срубленные деревья, сделать кое-какие покупки, а потом вместе с ней навестить Четвертую тетушку. Сказала, что должна успеть сшить туфли для Четвертого дурачка, будет ему подарок. Взяла туфли со стола и объяснила, что одна уже готова, а вторую она закончит к вечеру, ночью пришьет петельки, и Четвертый дурачок будет ходить в туфлях с простеганной подошвой, которые сестра сшила своими руками. На этих словах слезы Четвертой тетушки уже не капали, а лились рекой. Она вдруг согнулась, будто устала стоять, и села на корточки перед Второй дочерью. Теперь Четвертая тетушка рыдала в голос, закрыв лицо руками, слезы лились у нее сквозь пальцы. Старческий плач, чистый и звонкий, пронесся по двору Второй дочери, вырвался за ворота и заполнил всю деревню, весь хребет Балоу. В одно мгновенье в целом мире не осталось уголка, куда бы не добрался сверкающий плач Четвертой тетушки.
Вторая дочь испугалась. Уставилась на мать и на заполненный рыданием двор, подбежала к Четвертой тетушке и в смятении потянула ее за руку.
– Мама, мама, что с тобой? Что же с тобой такое? Ты не рада, что я поправилась? – Она схватила Четвертую тетушку за локоть и потрясла, так что та закачалась из стороны в сторону. На крик сбежались и соседи, и любопытные прохожие. Собралась настоящая толпа. Спрашивают:
– Что случилось?
– Мама увидела, что я выздоровела, и заплакала, разрыдалась в голос, – объяснила Вторая дочь.
– Это же великое счастье, что твоя дочь поправилась, – утешали деревенские Четвертую тетушку. – Зачем же так плакать?
– Не утешайте ее, пусть наплачется вволю, – сказал кто-то в толпе. – Это она от радости, что дочь выздоровела. Ее слезы – это слезы радости.
И деревенские отступили от Четвертой тетушки, думали, скоро она сама успокоится, но ее плач уже не знал преград, он длился и длился, как дорога к полю, у которой не видно конца. Наконец людям это надоело, и один мужчина сказал:
– Чем плакать, запасись снадобьем, которое принимала Вторая дочь, и дурачки твои скорее поправятся.
Сказал так и ушел.
Четвертая тетушка уставилась ему вслед и замолчала. На лице ее застыло спокойствие, из-под которого вдруг хлынула неуемная радость. Четвертая тетушка оглядела соседей Второй дочери и сказала:
– Ступайте, я больше не плачу, теперь моя семья спасена.
И деревенские постепенно разошлись. Радость мало-помалу отступила с лица Четвертой тетушки и сменилась бледной решимостью, сковавшей ее черты. Четвертая тетушка приказала:
– Вторая дочь, подойди к маме, – и тут же привлекла дочь к себе, помяла ей ладони, согнула руки в локтях, оттянула веки, помахала рукой перед ее лицом и увидела, что большие черные глаза дочери с металлическим звоном ходят вслед за рукой. – Ты по ночам по-прежнему боишься мужа? – спросила Четвертая тетушка.