"Дни моей жизни" и другие воспоминания — страница 11 из 101

Достаточно этой одной яркой страницы, чтобы понять, как отец умел смотреть и видеть — переходить от отвлеченности к образу как истинный художник в душе.

Как многие активные деятели, отец втайне мечтал о работе совсем другого рода, а именно — о профессорской. Вот что он писал мне по поводу моего знакомства за границей с покойным проф. М. М. Ковалевским:

«Очень рад, что ты познакомилась с Макс. Макс. Это милейший, умнейший и талантливейший человек, ученый и профессор. Он в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес. А здесь он волею небес — изгнанный из Московского университета преподаватель, вынужденный пробавляться общедоступными лекциями в Париже. С Макс. Макс, я давно и хорошо знаком. В 1876 г. мы с ним в один день держали и выдержали магистерский экзамен. А в 1885 г. он, уже в качестве популярного и любимого студентами профессора, был моим, так сказать, крестным отцом при прочтении моих двух пробных лекций (отец прочел две блестящие лекции: «О положении женщины по уголовному уложению» и «О дуэли»). По прочтении коих я как выдержавший магистерский экзамен получил от Московского университета свидетельство на право чтения лекций в качестве приват-доцента. С этим свидетельством я в 1892 году обратился в Одесский университет. Факультет допустил меня, но… попечитель не допустил к занятию кафедры. Киевский же университет, куда я обратился с подобным же ходатайством, забраковал меня как «красного» и притом из евреев. Я остался присяжным поверенным. А Макс. Макс. — известным ученым, много написавшим, много работающим. И хотя он получил всемирную известность, читая лекции и в Оксфорде, и в Париже, и в Брюсселе, и в Скандинавии, и в Америке, — но, я думаю, он все бы это отдал — как я все свои процессы — за кафедру в России!»

Теперь странно представить себе, что отцу, этому глубоко образованному и страстно преданному науке человеку, приходилось как милости просить возможности поделиться своими знаниями, и так мучительно и безуспешно толкаться в закрытые перед ним двери университетов. Но вообще много было странного в его судьбе, как и в судьбе многих лучших русских людей. Хотя бы то, что отец, при его колоссальной практике, едва сводил концы с концами и всю жизнь терпел материальные затруднения. Правда, этому много способствовал его характер. Для него в лексиконе не существовало слов «выгодно», «удобно»: их заменяли слова «добросовестно», «честно». А с этим в смысле мирских благ далеко не уехать.

Вот отрывок из его письма, характеризующий его отношение к «благам мира сего»: «Вообрази, я сейчас нахожусь в особенном положении: не то Тантала, не то Иосифа Прекрасного, не то св. Антония. Дело в том, что Л. Бродский (киевский меценат-миллиардер), который болен и нуждается в заграничной поездке, настаивает, чтобы я с ним поехал на полтора месяца, предлагая, кроме поездки — конечно, самой роскошной, — большое денежное вознаграждение. Он готов ехать куда угодно, лишь бы со мною. «Вот нехотя с ума свела». Но, к сожалению, я не могу согласиться на столь заманчивое предложение, обеспечивающее мне обольстительную поездку, возможность встречи с тобой и, сверх того, «великие и богатые милости» в будущем, так как, несомненно, в результате такой поездки я стал бы весьма приближенным к особе г-на Купона — я не могу манкировать своими адвокатскими делами, а главное, не хочу поступиться своим положением, хотя и не великой, но все же самостоятельной державы. Состоять при ком-нибудь, быть в распоряжении и получать за это вознаграждение — нет!»

На все подобные предложения так и отвечал отец, и в результате он говаривал мне иногда: «Ох, Таня… страшно подумать, что будет с детьми, если я заболею или умру…»

Большую роль в его материальном положении играло то, что отец вообще отказывался от ведения гражданских дел: в процессе его интересовала человеческая жизнь или горение идеи, а не денежные недоразумения частных лиц или учреждений. Да еще очень много у него уходило на помощь. Мало того, что он огромное количество дел вел бесплатно, но сколько политических заключенных получало от него поддержку, сколько семей его же подзащитных, которых ему не удалось отстоять, попадали на его иждивение, сколько каких-то мальчиков и девочек воспитывалось на его средства — не сочтешь.

Осложнения и трудности жизни в связи с неудовлетворенностью существовавшим режимом иногда приводили его в очень угнетенное состояние духа. К счастью, долго под властью темных сил отец не умел оставаться. Очень характерны для него два отрывка, писанных на расстоянии одного года. Первый (1901 г.):

«…Боюсь, что ты опять уедешь на юг, в Египет, там теперь всюду чума. Она уже достигла Одессы, и, может быть, недалеко то время, когда можно будет бросить все заботы и мысли о будущем, так как чума все прихлопнет. Я бы ничего не имел против этого — такой у меня Tedium vitae. А пока — живу и мучаюсь. Я боюсь сознаться себе, что я пережил себя, что мой интеллект потух. У меня нет ни идей, ни стремлений. Такое грустное душевное состояние, что я и сказать тебе не могу. Все в жизни для меня потеряло интерес, и порою мне кажется, что все перестало существовать, жизнь кончилась и настало «житие». А что может быть безотраднее «жития» — если оно не освещено религиозным или иным экстазом и фанатизмом… Кому, как не тебе, поведать эту великую тайну души моей? Если еще настанет для меня пробуждение — то это будет лишний психологический факт. А нет — ты, и ты одна, будешь знать, в чем дело».

Но пробуждение настало: ровно через год он уже писал мне другое:

«…Я здесь так завален работой — и какой интересной! Моя деятельность, под влиянием разного рода условий, вступила в новый фазис: я стал пользоваться таким почетом и авторитетом, что просто душа радуется. Это начинает сказываться и на доходах «маститого адвоката» (20 ноября исполнится 35 лет со дня моей первой защиты, и это меня не огорчает)».

Последние два года своей жизни отец был положительно неутомим. Несмотря на свои 60 лет, он буквально не выходил из вагона, не было почти ни одного политического процесса, в котором он не выступал бы. На съездах криминалистов в Петербурге и Киеве он был единогласно избран почетным председателем. Совсем незадолго до смерти он один из первых был привлечен к уголовной ответственности по ст. 126 за участие в Союзе адвокатов.

Съезд адвокатов в Петербурге состоялся неофициально, по понятным причинам, и далеко не все адвокаты принимали в нем участие, боясь репрессий. Не принял в нем участие, между прочим, и покойный Н. П. Карабчевский, в то время очень уклонившийся вправо под влиянием своей жены, рожденной Варгуниной, не постеснявшейся даже у себя дома на обеде, который Н.П. давал товарищам в благодарность за чествование его (25-летний юбилей), буквально выгнать из-за стола молодого его помощника Ф. А. Волькенштейна, осмелившегося сказать речь с революционным оттенком. Карабчевский сам рассказывал впоследствии, как он во многом не соглашался с моим отцом и в разговоре с ним резко осуждал некоторые тактические приемы его единомышленников. Отец же — «с несвойственной ему грустью», как говорил Карабчевский, лишний раз доказывая, как все привыкли видеть отца всегда веселым, бодрым и остроумным, тогда как он, точно спартанец, нес на груди грызшего его лисенка, — отец ему ответил:

— Хорошо вам рассуждать: вы вон еще надеетесь где-то и когда-то сказать легально какое-то свое слово. А у меня этой надежды нет: я стар, не сегодня завтра умру, а когда засыпят тебя землей — оттуда уж не крикнуть того, что всю жизнь беспокойно таилось в груди, что бессильно клокотало в ней и порой готово было задушить тебя. Нет, нет, я рад этому съезду. Я отвел душу. Я знаю, что меня привлекут по 126-й статье. Тем лучше! Время настало. Теперь или никогда должна быть добыта нашей родиной свобода. Как бы я был счастлив ради нее пожертвовать даже жизнью — остатком моей жизни.

И, конечно, эти слова были искренни: если бы судьба позволила ему — он встал бы для завоевания свободы у баррикад с оружием в руках точно так же, как боролся за нее с пером в руках, с кафедры ученых обществ и у адвокатского пюпитра.

Подъем его настроения совпал с оживлением общественной жизни в России. Отец словно торопился все сделать, все сказать, что мог. Никогда я не видела его таким оживленным, таким молодым, как во время его приездов к нам в Петербург на съезд и для поездки с нами в Финляндию. Тут он был весел, остроумен необыкновенно, всю дорогу пел и свистел, как соловей, и был положительно моложе моей 12-летней сестренки. Он был еще очень счастлив тем, что ему удалось добиться приезда к нам с мужем и моей мачехи. Чудесная женщина, Наталия Николаевна страдала одним свойством: мучительной ревностью к прошлому, и это заставляло ее держаться вдали от всего, что могло напомнить отцу о нем. Я была живым воплощением этого прошлого, но мое замужество, вероятно, убедило ее, что, найдя собственную семью, я никогда не буду претендовать на какую-нибудь роль в ее семье, да и годы сказали свое, — словом, она приехала к нам вместе с отцом и младшей моей сестрой и со всей горячностью и искренностью своей натуры взяла меня в свое сердце. Отец был на верху блаженства. Он говорил мне, что совесть часто упрекала его за меня, но теперь он мог сказать себе: «Ныне отпущаеши»…

Об этой поездке у нас всех осталось незабываемое впечатление.

Мы расстались с ним, когда он полон был всяких планов, он предчувствовал веяние своей возлюбленной Революции. Но даже издали не пришлось ему взглянуть на ее грозный лик. Он поехал на политическую защиту в Глуховский суд, потом в Одессу, где защищал в военном суде, и там уже почувствовал себя нехорошо: в позднюю осень, непогожую, он простудился, но все же проехал еще на защиту в Звенигородку — и оттуда приехал домой в Киев больным.

Вызвали его жену из деревни, меня из Петербурга. Было поздно. Врачи определили крупозное воспаление легких. Сердце его не могло выдержать болезни. Мы, его близкие, знали, что его сердце не выдержит. Оно было надорвано, особенно после страшного припадка, который у него сделался после того, как на процессе «Прута» его любимого подзащитного матроса приговорили к смертной казни. До последних дней он был в полном сознании. Незадолго до смерти он, чувствуя признаки новой эры, еще говорил: «Только никаких уступок! Никаких конституций! Все разрушить, все сломать — и сразу республику, только так что-нибудь и выйдет!»