омой, вдыхая их тонкий запах, сливавшийся у меня с тонкой и сладкой радостью.
Первый спектакль был назначен через несколько дней. Я прожила эти дни в счастливой мечте, улыбаясь невпопад на сердитые замечания учителей, ничего не понимая, что мне говорят, и смотря отсутствующими глазами на моего жениха.
В день первого спектакля я получила записку из гостиницы…
К.С. спрашивал, может ли прийти ко мне передать привет от московских родственников, и когда. Он только что приехал. Я поспешно, на клочке его же записки, написала: «Сегодня же, после спектакля, и с гитарой, да?»
Я была в театре в этот вечер… видела К.С. в роли какого-то старого мирового судьи: но это был «не он», я это знала, и мне было смешно, что вот, мой жених, бывший со мной в театре, смотрит и видит какого-то актера в парике — и не подозревает, что это мой волшебник, мой «седой баян», которого я жду и которого зовет моя душа…
Судьба благоприятствовала мне в одном смысле. Папа, предоставивший мне полную свободу во многом, почему-то ограничил ее одним условием, выполнявшимся мною честно, как все, на что я соглашалась и давала обещание: чтобы мой жених никогда не засиживался у нас дольше 11 часов. Отец знал, что в 11 часов у нас обыкновенно весь дом спит — и бонна детей, и домоправительница, и прислуга, — и предпочитал, чтобы я не оставалась с ним одна. Не предполагала я, соглашаясь когда-то против воли на это условие, с надутыми губами и ощущением «стеснения моей свободы» и «отцовского деспотизма», что придет время, когда я буду благословлять этот деспотизм!
Жених мой, проводив меня из театра, огорченно поднялся к себе, а я быстро простилась с ним — и побежала посмотреть, все ли в порядке к приему дорогого гостя. Я сказала ему, что ко мне приедет тетин друг из Москвы, и он очень сердился, что не может пойти к нам. Отец был, как всегда, в отъезде; да я и знала, что, когда я скажу ему, что у меня бывает друг тети Саши, человек 42 лет, почти его ровесник, он ничего не будет иметь против этого, и с ним я могу сидеть хотя бы до утра, да и вообще с кем угодно, лишь бы не с тем, кого он считал опасным… Я заранее предупредила нашу домоправительницу, что у нас будет гость: был сервирован обильный чай, закуска, торт, ранние черешни. Самовар пел… не успела я переменить платье на домашнее — я даже свое платье помню, батист бледно-красный, сшитый греческой рубашечкой, с открытой шеей и руками… — как раздался звонок — и он пришел.
Сразу было такое чувство — «Наконец-то!»
— А гитару принесли? — был мой первый вопрос.
— Со мной! — улыбнулся он. — В передней оставил.
Я усадила его пить чай, познакомив с нашей домоправительницей, в то время почтенной старой дамой Марией Адольфовной. Она скоро стала клевать носом, слушая неинтересные ей разговоры о Москве, о тете, о театре, и извинившись, что ей завтра рано вставать, спокойно ушла спать: она ведь тоже дальше его седых волос ничего не видела!
А мы перешли в мою собственную маленькую угловую комнатку рядом с гостиной, где только помещался мой письменный стол, этажерка с книгами и угловой диван, — и там как будто возобновили не прерывавшийся с августа разговор.
На этот раз больше, впрочем, расспрашивала я, а он рассказывал мне о себе все… как будто говорил не с 17-летней девочкой, которую видел во второй раз в жизни, а с самым задушевным другом. Вот это ощущение необычайного доверия друг к другу с первой минуты мне кажется первым признаком как настоящей любви, так и дружбы. Нам не надо было ничего объяснять друг другу, говорить о своих чувствах, настроениях, все было как-то ясно и понятно само собою, и та блаженная легкость «быть вместе», которую я испытывала впервые, видно, передавалась и ему. Он рассказывал мне о своей молодости, о своей жизни, о том, как он поступил в театр… Время летело незаметно. И вот он стал говорить о самом своем тяжелом переживании, как он выразился.
Его любимым искусством была скульптура, но он не мог прокормить ею себя и семью и недостаточно чувствовал себя мастером в ней. Когда он после большого богатства разорился и ему пришлось продать свое подмосковное имение со старинным домом, парком, оранжереями — оно досталось с молотка какому-то купцу. Там в парке, в его любимом уголке, стояла его работы статуя «Моление о чаше». Он очень любил ее. Перевезти эту вещь было немыслимо: не было на это средств, не было куда поставить ее… Так как он оставался буквально на улице, он вынужден был пойти в театр, чтобы не умереть с голода. А оставлять статую новому хозяину он не хотел, потому что в эту работу вложил когда-то всю душу. И вот, рассказывал он, взял он молоток — и разбил статую на куски… Точно убийство совершил.
Когда он говорил об этом, я увидела слезы на его глазах. У него были очень красивые глаза, редкие по выразительности для голубых глаз, и менялись все время, то сияли как лазурь, то делались серыми, как сталь, то совсем чернели, когда расширялся зрачок.
Когда я увидала эти слезы, — я все еще думала, что мужчины почти никогда не плачут, — во мне все всколыхнулось. Я поднялась с места, вскинула ему руки на плечи и невольно крепко поцеловала его в лоб. Он как-то ахнул от неожиданности — потом наклонил голову, положил ее мне на плечо, и мы долго так оставались. Во мне было ощущение жалости и радости — все вместе.
— Моя маленькая волшебница… — тихонько сказал он мне потом. — Теперь я буду петь! Тебе… ты увидишь, как я буду петь.
И зазвучали опять его колдовские песни… и звучали — часов до пяти, должно быть, когда яркое солнце заставило нас очнуться. Он со смехом сказал:
— А у меня в 10 репетиция! Хорош же я буду!
И ушел, оставив мне в залог свою «красавицу», как мы прозвали его кремонскую гитару.
К.С.Ш-й был из старинного дворянского рода и очень богат. В молодости это был настоящий «добрый молодец», богатырь с русыми кудрями, как в былинах описывают. Широкая славянская душа, славянская же беспечность, удаль и отвага: «Коль любить, так без рассудку»… Он женился первым браком неудачно: жена оставила его с тремя маленькими детьми и ушла, а он скоро встретил «роковую женщину» своей жизни, воспетую им под названием «тигренка», и, действительно, как тигрица, проглотившую и его любовь, и его молодость, и его состояние. Он много рассказывал мне о ней — с болью и горечью, несмотря на то, что со времени их разлуки прошло столько лет. Уже после его смерти мне привелось встретить эту «чаровницу», измучившую и истерзавшую сердце моего бедного друга. Я смотрела на эту пожилую, но все еще шикарную женщину с подведенными красивыми глазами и — со страшным ртом. Ничто так не выдает порочную женщину к старости, как ее рот. Словно природа мстит за все те лживые «поцелуи без любви», которые она раздавала на своем веку, и делает рот ее отталкивающим и безобразным… Я следила за ней, слушала ее грассирующий акцент, которым она рассказывала о каких-то своих карточных проигрышах, — и думала: «Стоила ли ты этих стихов, этих песен, этих жертв?..»
Вероятно, стоила, потому что жертвы были принесены все, какие возможно, и в конце концов он остался разоренным, а она спокойно ушла к другому. Служба его художественной натуре претила, а надо было зарабатывать хлеб. Дарований у К.С. было много. В молодые годы, например, он в компании с двумя товарищами, одним из которых был известный художник Соллогуб (предшественник Билибина по иллюстрациям к пушкинским сказкам), обошел на пари всю Италию без гроша в кармане, зарабатывая на жизнь пением и гитарой. Кроме того, он лепил, писал, сочинял романсы, рисовал — но все это было только блестящим дилетантством.
Он выбрал путь, показавшийся ему легче других: пошел на сцену. После жизни богатого барина, с подмосковной, лакеями, тройками, земляникой в январе, оркестрами музыки — жизнь на крохотное жалованье в меблированной каморке (детей разобрали родственники), одиночество… Гордость заставила бросить прежний круг — нового еще не создалось… Тут — бледная молодая женщина с красивыми руками, кажется, дочь какого-то суфлера. Эти красивые руки вдруг стали заботиться об одиноком человеке — так женственно, незаметно починить белье, пришить пуговицу… Потом оказалось, что они умеют так нежно ласкать и гладить усталую голову… У нее был ребенок от кого-то… Она никаких претензий не предъявляла: только полюбила… и этим самым — взяла все права.
Образовалась новая семья, явились маленькие дети… К тому времени, как я узнала К.С., ему надо было кормить пять ртов. И он бросил все мечты о настоящем искусстве и весь ушел «в поденную работу», как он выражался, чтобы напитать маленькие жадные ротики… Он работал как вол, не гнушаясь никаким трудом: играл, давал уроки сценического искусства и дикции, преподавал грим в театральном училище, писал статьи, режиссировал спектакли, лепил, рисовал. (Скульптуры его, между прочим, бюст Ленского, есть в Бахрушинском музее.) Некоторым отдыхом его от этой жизни были его ежегодные поездки с московской труппой по провинции. Сравнительным отдыхом, конечно. И вот один из этих отдыхов совпал с нашей встречей. Человек, уже похоронивший себя, вдруг увидел, что довольно сердца 17-летней девушки, сирени и южной весны, чтобы в его душе все опять зацвело. И его благодарности судьбе не было границ. Весь блеск вернулся к потухшим глазам, разгладились морщины, он снова начал увлекаться пением, сочинять сказки, романсы, писать стихи… Не мог налюбоваться и нарадоваться на свое «последнее счастье», как он меня звал.
Стихи его, его сказки были бы теперь старомодны, романтичны… но, конечно, тогда я упивалась ими. Приведу одно из его стихотворений в прозе, написанное в этот первый приезд в Киеве.
«Поднимается теплый ветер, снег тает и исчезает, это богиня Бентэн машет волшебным веером.
Грустны и обнажены персиковые и вишневые деревья, беспомощно простерли они свои старые, столетние ветви, покрытые седыми мхами…
Но Бентэн улыбнулась и стала опахивать их своим веером.
— Вы живы еще, вы не умерли! — сказала она.
Вздрогнули старые ветви и оделись в новый убор.