В личной жизни М.Н. не была счастлива, и, думая о ней, я всегда вспоминаю приведенные мною слова Сафо:
«Я ставлю сладкий жизни кубок — и я его не пью».
Когда приходила земная жизнь и ставила перед ней этот сладкий кубок личного счастья, — она поступала, как великая Сафо: она его не пила. У М.Н. был свой кодекс нравственности, почерпнутый из двух источников: необычайно патриархальной семьи (отец ее был большой ригорист, а мать — женщина старинной добродетели) и из романтизма тех вещей, которые она играла. Это был кодекс большого благородства с повышенной требовательностью к себе и другим, часто очень мешавший в современной жизни. С годами все больше выступало первое начало; а роковой поворотный пункт в ее жизни — такой же, как тот, после которого Сафо бросилась в волны Эгейского моря, ее заставил так же, без оглядки, кинуться в пучину мистической религиозности, с той же идеей искупления — как у Сафо…
Мир М.Н. все больше суживался с годами, пока из всего большого мира, большого города, большого дома не осталась одна ее большая комната, в которой она находится безвыходно, окруженная уходом и любовью (дочь живет теперь с ней), погруженная в свои, ей одной понятные думы. Эта комната, может быть, теперь одна такая осталась во всей Москве… В ней, в окружении «старого быта», тихо догорает великая артистка. В Музее Бахрушина хранятся золотые латы Иоанны д'Арк и умолкшая лира Сафо. А в этой комнате почти ничто не выдает следов театральной жизни. В ней все нетронуто за последние 20 лет: на месте старые иконы, старые портреты, на местах старая няня и верная спутница этих 20 лет жизни М.Н. Александра Александровна, тот же священник приходит иногда служить молебны, и за этими молебнами страстно плачет М.Н. — так, как когда-то плакала Ермолова на сцене и никогда не плакала в жизни.
И когда мне случается войти в такую минуту в ее комнату, с цветами и лампадой у киота, со спущенными белыми занавесками на окнах, за которыми зеленеет и шумит Тверской бульвар и мимо которых несется быстрая, оглушительная жизнь современности, и увидеть эту уходящую от нас королеву, единственную, которую Революция не захотела лишить ее трона, уходящую от нас так смиренно, безмолвно и терпеливо, в моей душе наряду с восторженной благодарностью за прошлое поднимается благоговейная грусть.
Я не успела еще сдать в печать этого тома, как настал тот день, которого мы и ждали и боялись. И хотя мы, в сущности, ждали его весь последний год, с тревогой и тоской следя за ее угасанием, все же он пришел неожиданно и был несказанно страшен… Марии Николаевны не стало.
Никогда не забыть мне той ночи, которую мы просидели у ее постели, — ее дочь Маргарита, ее верный друг Александра Александровна, В. В. Федоров — секретарь Малого театра, близкий нам всем человек, и доктор Напалков.
Уже знали, что это конец. И прислушивались к ее дыханию, с хрипом вырывавшемуся из груди, с какой-то надеждой на чудо… Но чуда не свершилось. Дыхание становилось все слабее, прерывистее… Она была без сознания — так и не проснулась от своего сна, и (как говорит Виглер о Гете) «в дремоте, подобно тому, как Одиссей к брегам Итаки, причалила она к берегам смерти». В 7 ч. 20 м. утра доктор взял ее за руку и сказал: «Конец».
Замерла Маргарита, все время державшая ее за другую руку, — и никто из нас не мог двинуться, сказать слово. В это время в окно ярко блеснуло солнце, только что вышедшее из-за противоположных домов бульвара, и прямо озарило лицо покойной — такое строгое, такое скорбное в смерти…
Вся последующая неделя запечатлелась в моей памяти навсегда. Она была насыщена такой патетикой торжественности, скорби и вместе какого-то светлого умиления, что невольно заставляла сопоставлять ее со всем путем творчества М.Н. — таким благородным, строгим и исключительным.
Эта отрекшаяся от трона королева — ушедшая со сцены более пяти лет тому назад и для многих бывшая уже почти легендою, — и после смерти своей привлекала и волновала. Вся Москва всколыхнулась при известии о ее кончине. В дом ее стекались тысячные толпы поклониться праху, так что к вечеру приходилось вывешивать объявление у подъезда, что доступа к праху больше нет: мы положительно боялись, что старинные деревянные лестницы дома не выдержат такого количества народа.
М.Н. скончалась в ночь с воскресенья на понедельник, но хоронили ее только в субботу, так как Малый театр решил отменить спектакль в день ее похорон, а раньше субботы по каким-то соображениям этого нельзя было сделать. И четыре дня гроб стоял в ее бывшей гостиной. Все время кругом него сменялся почетный караул из артистов и служащих театра.
Насколько почетный караул больше производит впечатления, чем монотонное чтение какой-нибудь наемной монашки, я только тут поняла. Эти как бы застывающие в молчаливой скорби фигуры, сосредоточенно и благоговейно охраняющие последний покой умершего, запечатлелись в памяти. И молчание так подходило к великой артистке, бывшей в жизни такой молчаливой. Вообще отметилось: ни громких рыданий, ни выкриков, ни истерик не было ни разу за все время. Целомудренно молчала скорбь и близких, и друзей, и тех, для кого с ней вместе уходила навсегда лучшая страница истории Малого театра. Но такие потрясенные лица, такие глаза… Их не забудешь. Все время прибывали все новые венки и цветы. Служились беспрерывно панихиды. Пел то хор Малого театра, то других. Приходили все новые и новые лица. Артисты Малого театра: друг М.Н. — А. А. Яблочкина, Е. Д. Турчанинова, М. Ф. Ленин и др., и др. — не расставались с нами. Не могли уйти от нее. В волнах ладана, застилавшего комнату, я видела скорбные лица и удержанные слезы.
Четыре дня весь дом жил странной жизнью. Что-то делалось… Скульптор Андреев снимал маску с М.Н., приходили фотографы, депутации — а она лежала строгая и прекрасная, и казалось, что она немного недовольна той пышностью, тем почетом, какими в последний раз окружала ее жизнь.
В пятницу рано утром гроб вынесли в церковь Большого Вознесения у Никитских ворот: церковь, где венчался Пушкин, где хоронили Щепкина. Теперь втройне историческая. Там была торжественная служба, при стечении огромного количества народа, длившаяся с перерывами почти весь день. Оттуда уже в 11 часов вечера состоялся вынос в Малый театр.
Была теплая мартовская ночь, звездная и синяя. Путь колесницы освещался факелами, два оркестра сопровождали ее. Непосредственно за колесницей шли близкие, вокруг которых артисты Малого театра сделали цепь, а за ними — несметная толпа провожавших, тоже сделав цепь, сохраняя идеальный порядок. Когда колесница, дрогнув, останавливалась перед каким-нибудь препятствием, вся толпа, не в состоянии сдержать разбега, как лавина, накатывалась совсем близко к колеснице — и тогда раздавалась в ночном воздухе команда Волконского, Ленина, Рыжова — звучные и сильные голоса артистов и других державших цепь: «Стоп!»… как на корабле… И вся огромная толпа замирала послушно… На Театральной площади — после остановок у Камерного театра и студии имени Ермоловой, — где колесницу встречали оркестр и речи, эта толпа должна была влиться в толпу ожидавших процессию у Малого театра.
Зрелище было изумительное. Казалось, что произойдет что-то непоправимое, что площади не хватит для всех этих толп. И однако порядок почти не нарушился…
Гроб внесли в Малый театр и установили в фойе. Там уже ожидали оркестр, капелла, отдельные артисты, и началась гражданская панихида, длившаяся до трех часов ночи.
Гроб стоял посреди фойе на возвышении, затянутом черным крепом, среди лавровых деревьев и венков, а в открытую дверь бывшей царской ложи на него глядела сцена Малого театра — та сцена, которой М.Н. отдала без остатка всю свою прекрасную жизнь. Последний свой срок на земле М.Н. провела в тех самых стенах, которые для нее были храмом ее сердца.
Мы с ее дочерью остались ночевать в театре. В той самой уборной, в которой когда-то М.Н. одевалась и куда я молодой девушкой иначе, как с замиранием сердца, не входила. Не могу сказать, сколько мыслей я передумала, сколько воспоминаний и образов встало передо мной в темноте этой уборной, бывшей в свое время великой, ибо служила приютом гению.
Мы спали и не спали — и отчетливо сознавали, что в это время в фойе продолжается последняя «жизнь» артистки… Последнее поклонение ей. Всю ночь сменялся почетный караул: на этот раз уже артисты не только Малого театра, но всех других московских театров. Сменялись каждые десять минут и стояли кругом гроба человек по двадцать, чтобы все желавшие могли оказать ей этот последний почет: таким образом, не преувеличивая, можно сказать, что в почетном карауле перебывало около тысячи артистов. И всю ночь напролет непрерывной цепью — по одному — тянулись люди прощаться с ней. И всю ночь не расходилась толпа с площади.
К девяти часам утра уже стали прибывать на площадь депутации от московских театров со стягами и оркестрами. И размещались вокруг трибуны для ораторов. Под звуки траурного марша Шопена вынесли гроб на руках из театра. Начались речи. Речи произвели на меня глубокое впечатление. Редко бывает, что у гроба говорится так просто, сосредоточенно и, главное, правдиво, как у гроба М.Н. Прекрасное слово наркомздрава Семашко, прочувственная и умная речь директора Малого театра Владимирова, взволнованные слова Ленина, Юрьева, речи представителя Наркомпроса Новицкого, председателя Рабиса Славянского и других ораторов, все как один отмечали, что имя М.Н. не умрет, что смерти для нее нет, пока жив театр.
Особенно прозвучала речь Качалова, сказанная его удивительным голосом и с глубоким внутренним волнением. Он говорил, что М.Н. ценят не только за то, что она была великой Ермоловой, но за то, что она «была, есть и будет светлой душой человечества». «В ней осуществилась, — говорил он, — гармония светлых, благородных, чистых порывов человеческой души — гармония, по которой мы тоскуем… Жестокая смерть не может вырвать у нас Ермоловой, так как она всем своим творчеством и жизнью говорит нам: «Будьте совершенны, как я»… Самую гениальную свою роль играет сейчас Ермолова. Она убеждает весь мир в том, какая беззаветная сила заключается в этой гармонии, какая сила для нас в этой необходимости гармонии духа!»…