"Дни моей жизни" и другие воспоминания — страница 37 из 101

ра в темно-красном манто.

— Как хорошо, что я застала вас… — начала было она светским тоном, но вдруг, разглядев мое лицо своими зоркими глазами — она сама говорила, что у нее глаза рыси, — быстрым движением бросилась ко мне, обняла меня и, тревожно заглядывая мне в глаза, воскликнула: — Деточка, милая, что с вами? В чем дело?

Я, не ожидавшая этой ласки и вообще давно не испытывавшая никакой ласки, почувствовала вдруг, словно живой родник забил в моем изголодавшемся сердце: я прильнула головой к этой чужой мне женщине и залила слезами темно-красное манто… А она гладила мои волосы, целовала мокрые глаза и называла такими ласковыми и нежными именами, как меня никто не называл давно. Она потом говорила мне, что при виде меня, такой юной и такой одинокой, у нее сердце перевернулось, и это сразу привлекло ее ко мне.

С этого дня мы не расставались в течение долгих лет, и многими прекрасными минутами моей жизни я обязана Лидии. Нас связала горячая «дружба с первого взгляда». Над нами смеялись и подтрунивали наши друзья, уверяя, что мы прямо влюблены друг в друга и жить одна без другой не можем, да и правда — в таких молодых дружбах есть всегда какой-то привкус романтизма и восхищения друг другом. Мы с каждым часом открывали друг в друге что-нибудь новое; не прошло двух-трех недель, как у нас все было общее: знакомые, времяпрепровождение, вкусы, развлечение и даже работа. Она просила меня проходить с ней роли, выбирать костюмы, давала мне идеи для рассказов, ее неутомимая энергия подстегивала мою «ленцу», как она шутила, «перевоспитывала турецкую прабабушку».

Яворская в первый год своей службы у Корша взволновала театральные круги Москвы. До появления ее театр Корша имел свою, очень определенную физиономию: это был в полном смысле «театр для пищеварения», да еще для какой публики — главным образом для купеческой, замоскворецкой, которая от театра требовала только одного: чтобы не приходилось думать и можно было посмеяться. В ложах сидели откормленные, розовые купеческие сынки и дочки, жевавшие конфеты, а то и яблоки, и безмятежно смотрели на сцену, где тоже кругленькие и розовые актрисы щебетали такие бесхитростные и понятные вещи: Машенька влюбилась в Ивана Ивановича, папаша не позволял им жениться, потому что у Ивана Ивановича не было капитала, вдруг нашелся богатый дядюшка, и все кончилось благополучно… Кончалось всегда благополучно. По ходу действия постоянно закусывали и выпивали, и после этого особенно хорошо торговал буфет со спиртными напитками, и купеческие сынки, да и их папаши возвращались в ложи еще румянее, чем в начале пьесы… Ставились фарсы Крылова, Мясницкого и т. п. Мыслей на сцене не было: одни слова. Все было просто, лениво и привычно. Щебетала Кошева, «Кошечка», как ее ласково звала публика, изо дня в день одно и то же, только с одной разницей: что сегодня ее звали Ниночкой, и она щебетала: «Папочка, я его люблю!» А завтра ее звали Лидочкой, и она щебетала: «Дядичка, я его люблю!» Вторила ей Мартынова — тоже кругленькая и розовая, только постарше и игравшая не девиц, а дам или вдовушек, щебетавшая вместо: «Папочка, я его люблю!» — «Ах, Жан! Осторожнее — муж увидит!» Дальше не шло.

И вдруг в этой атмосфере мещанского благополучия появилась — словно камень швырнули в стоячую воду — беспокойная женская фигура, не кругленькая и не розовая… Послышался нервный, резковатый, совсем не щебечущий голос, вместо подпрыгивания милых куколок сверкнула змеиная грация и поразила глаз парижская манера одеваться. Яворская явилась к Коршу без всяких рекомендаций — только с «волчьим билетом» из Петербургской театральной школы при Александрийском театре по классу Давыдова, где по окончании ее не приняли. Давыдов не любил ее. Она от этого удара духом не пала, а отправилась в Париж и весь летний сезон прозанималась с актером французской комедии Го. После этого она приехала в Москву и пошла к Коршу.

Она заявила ему:

— Дайте мне продебютировать в «Даме с камелиями».

Корш рассмеялся, хотя его лисьи глазки смотрели на нее ласково, — он сразу чутьем опытного человека, лет двадцать «евшего театральный хлеб», понял ее возможности.

— Дитя мое, ученица!.. Я вас охотно приму, но пока на маленькие рольки… обыграйтесь, голуба, — там увидим…

— Рискните! — сказала она и посмотрела на него так — это сам он мне рассказывал, что он тут же решил: «Рискну!»

Но все же из осторожности сказал, что просит ее продебютировать в одноактной «салонной» вещице, чтобы иметь понятие о том, как она держится на сцене. Остановились на комедии «Чашка чаю» — в два лица. Героя должен был играть с ней Людвигов, интересный актер на роли «фатов» — тогдашнее амплуа — и супруг Мартыновой, по одному этому уже относившийся к ней враждебно. Новая дебютантка обеспокоила актрис. В театре шипели, пересмеивались, на репетициях Людвигов держал себя насмешливо и пренебрежительно… Явно и тайно подпускали шпильки насчет ее наружности, образования, воспитания… «Скажите пожалуйста, по-французски разговаривают!» и т. п.

То говорили: «Нам образованных не надо! Небось Щепкин и Мочалов необразованные были, а поди-ка, дотянись до них…»

То шипели: «Может быть, вы и графского роду, но у меня у самой папенька статский советник!»

То любезно соболезновали: «Ах, душечка, ваша наружность совсем для сцены не годится: в жизни вы очень интересны, но под гримом потеряете обязательно».

Перед дебютом она пришла на репетицию. Дебют волновал ее. Вещица была изящная, но не показная и неблагодарная. В отведенной ей уборной были заранее сложены ее вещи и желтый атласный капот, который она просила театральную портниху подшить. Пришла она раньше назначенного времени — еще репетировали большую пьесу. Подошла к уборной и услышала в ней голоса и смех. Она присела в коридоре на стул, думала, что туда случайно забрались актрисы, — входить ей не хотелось. Машинально прислушалась к разговору. Они заливались смехом: «Цвет-то, цвет-то каков! А еще светская дама! Вот так вкус! Да вы посмотрите — атлас-то бумажный! Да, покажет ей публика завтра ее место: за один этот капот освищут!»

Она распахнула занавеску — и вошла в уборную в то самое время, как злосчастный желтый капот перелетал из рук в руки при общем смехе. Произошло общее смятение. Актрисы сконфуженно ретировались из уборной. Она им ничего не сказала, но, как она говорила мне потом, в эту минуту у нее словно что-то оторвалось от сердца, и вера в людей поколебалась в ней.

Она не спала эту ночь… Но днем плакать не смела, чтобы не испортить лица. Пришла в театр, вооружившись равнодушием отчаяния: была уверена в неуспехе. Загримировалась, надела несчастный желтый капот — другого ей сделать было не на что. Вышла на сцену с таким чувством, будто в воду бросилась… Свет рампы резнул глаза. Вдруг увидела свою фигуру в зеркале — и… перестала бояться. Вдруг поняла, что должна забыть, что перед ней Людвигов, не терпящий ее и старающийся «сорвать реплику», а думать, что она должна победить, покорить опасного противника… Она призвала на помощь всю ловкость светской женщины, всю нервность, всю грацию, на какую была способна: извивалась, как змея, и — так победила публику, как этого воображаемого человека! От страстного подъема нервов электричество передалось в залу. Цвет капота, невзирая на то, что атлас был бумажный, благодаря парижскому происхождению был чудесный, чисто золотой, блестевший, как шампанское в бокале, и ощущением шампанского женственное очарование актрисы разбудило сонную публику.

Отметили два-три серьезных критика, заинтересовались рецензенты, театральная Москва. Корш начал давать одну большую роль за другой, включительно с «Дамой с камелиями», начал меняться репертуар, и с ним и публика. Сливки литературно-театрального мира стали бывать на пятницах у Корша, появилась учащаяся молодежь, всегда чуткая ко всему живому и новому, — и звезда Лидии Борисовны ярко загорелась…

Когда мы сошлись с ней, она уже заняла в театре положение премьерши, и ей был дан бенефис.

Для своего бенефиса она решила поставить пьесу Софьи Ковалевской и А. Лефлер «Борьба за счастье». Пьеса была серьезная, и Корш чуть не рвал на себе волосы, отговаривая ее от постановки, уверяя, что и сборов не будет и успеха не будет, что это «тоска», но она настояла на своем. Мы взялись исправлять плохой перевод пьесы. В это время она играла трагедию Писемского «Самоуправцы» и по ходу действия должна была целый акт сидеть якобы в подвале, откуда ее в самом конце акта освобождали, и она с воплем кидалась на сцену из люка. Таким образом, в начале акта ей приходилось спускаться в люк под сценой, и там, при свете огарка, примостившись на груде пыльных декораций, мы вдвоем правили пьесу. Помню это рембрандтовское освещение во мраке подземелья, огарок, освещавший Лидию в белом пеньюаре, с распущенными золотистыми косами, помню нашу усердную работу вполголоса, когда мы перечитывали фразу, потом трагический шепот моего старого знакомца Ивана Никитича: «Лидия Борисовна, ваш выход!» — и ее вопль, и быстрое движение, точно влет всей белой фигуры в зияющее отверстие люка…

«Борьба за счастье» прошла с огромным успехом, это был первый раз, что со сцены театра Корша раздавались такие слова и появились рабочие как герои пьесы.

Пьеса эта, затронувшая впервые на русской сцене рабочий вопрос, произвела сильное впечатление. Особенно увлекалась ею молодежь. Все больше и больше говорили в Москве о новой артистке, ее «культурности», «смелости» и пр. Но одновременно с этим, как всегда бывает в случаях неожиданного успеха, разгоралась к ней там и сям беспричинная вражда.

Лидия была не красавица, но очень интересна. Поклонники воспевали ее в прозе и стихах, говорили, что у нее «глаза страдающей и счастливой вакханки», «русалки» и т. п., — эти сравнения были тогда в моде: у нее действительно были великолепные серо-голубые глаза, и рот, умевший быть и нежным, и жестоким. Она была очень оживленна, всегда вся горела, любила и умела кокетничать. Ее отличительной чертой, как на сцене, так и в жизни, было полное неумение находиться в покое. Вспоминая ее, я всегда представляю ее себе в движении — куда-то торопящейся, что-то передвигающей, идущей, устремляющейся. Но иногда, когда мы оставались одни, она рассказывала мне роман своей юности, неудачного брака и обиженного сердца, и тогда как две капли была похожа на мюнхенскую мадонну скульптора Бейрера.