Чем-нибудь он всегда увлекался. Бывало, как заслышу сейчас после звонка его сочный, бархатный баритон, до конца остававшийся молодым, еще из передней обыкновенно возглашавший:
— Что я открыл, друзья мои! Какой талант!
Я уже спешу его поддразнить и предупредить:
— Ну, какой вы новый талант открыли, Александр Иванович?
Но, кроме постоянных мелких «открытий», у него были в жизни три главные страсти, три полосы, в сущности все три строго отвечавшие его вечному стремлению к гармонии прекрасного, истинным служителем которого он в полном смысле слова был.
Во-первых, это был Флобер, воплощавший для него красоту ума и мысли.
Во-вторых, две гениальные артистки, русская — Ермолова и итальянская — Дузе, олицетворявшие для него красоту гения, таланта живого.
И наконец — его имение Марьинка, воплотившее для него последнюю, может быть, лучшую красоту природы и жизни.
Когда за несколько лет до его смерти я встретилась с ним после некоторого отсутствия и, шутя, по привычке спросила: «Ну что, Александр Иванович, — все Дузе? Лучше ничего на свете нет?» — он серьезно ответил: «Нет, мой друг: теперь — Марьинка. Знаешь, ничто не может сравниться с тем, как распускаются почки на деревьях».
В последние годы он стал плохо слышать. Когда он как-то зашел ко мне, — с ним уже трудно было говорить. Но ни на минуту он не терял обычного блеска и бодрости. Толковал о последней вещи Ибсена, рассказывал, какую собирается написать статью, проектировал поездку за границу — «опять с Аличкой» (он как-то возил мою сестру за границу, в виде подарка к дню рождения, когда ей исполнилось 16 лет), но осуществить этой поездки ему уже не удалось.
Глухота его установилась окончательно месяцев за пять до смерти. Он писал одной своей приятельнице: «Я глух, насколько возможно быть глухим. Понятие о звуке, о голосе, о живой речи существует для меня только в воспоминании… Я говорю мало. Мне пишут. Я погружен в чтение и в воспоминания… меня радует вид цветов, я мечтаю о той минуте, когда я усну, — я вижу сны…»
Он знал, что он неизлечим. Но к мысли о смерти относился как мудрец. Он писал своей сестре за полгода до смерти: «Нужно ли огорчаться смертью? Нет. Наш подвижный конгломерат молекул возвращается в тот всемирный хаос, из которого возрождаются живые существа. Это закон природы. Я уже давно где-то писал: вера в бессмертие души — это верх человеческого самообольщения. Действительно, подумай только: каждый из нас представляет из себя результат, в общем неважный, недостатков, слабостей, пороков и нескольких добродетелей, все это более или менее случайно, наследственно, но, без сомнения, не особенно устойчиво… И вот в силу почти обязательной доктрины это бедное «я» осуждено существовать вечно? Это было бы ужасно. Как, никогда не уснуть окончательно? Всегда влачить неизвестно где свою индивидуальность, посредственную или отвратительную? Какой кошмар! И все это в награду или в наказание. Как наказать существо бессознательное или замученное при жизни? И как наградить того, кто скажет «довольно»?» Его настроение оставалось ровным и ясным, несмотря на это медленное умирание (он постепенно лишался слуха, вкуса и т. д.).
Я была у него в последний раз перед моим отъездом за границу весной 1900 года. (Он умер в июле.) Его старинный особняк выходил террасой в сад. В саду распускались цветы и стояли молодые яблоньки во всей вешней красоте своей. Из-за ограды виднелась яркая зелень соседних садов и, как жар, горели маковки и кресты ближней церкви. В прозрачном по-весеннему воздухе разливался розовый колорит готового к закату солнца. Щебетание ласточек, гулкие переливы благовеста, уплывающие розовые облака… Александр Иванович был приговорен. С трудом ходил, только передвигая перед собой стул, — иначе шатался и падал… Ничего не слышал: свои вопросы и ответы я писала ему на бумаге — на его блокноте. Он отвечал — голос его был все тот же, мягкий, бархатный, звучный…
Мы опять ходили по дорожкам сада, как в те далекие дни, когда я была ребенком. Остановился у цветущей яблони, сорвал цветок и сказал:
— Знаешь, я прежде не замечал, что они пахнут. А теперь я чувствую такой нежный, тонкий запах… Как все в природе прекрасно!
Мы проходили мимо мраморного бюста, белевшегося в беседке, и я, не разглядев, спросила:
— Кто это у вас?
— Это? Тот, кому надо молиться: родоначальник красоты! Ты не узнала? Зевс! — усмехнулся он и продолжал нашу прогулку, обращая мое внимание на каждый вновь посаженный куст, на каждый пробивающийся росток…
На пороге смерти он так радовался чужой жизни, так любил ее. Я смотрела на него, ясно переносясь на много лет назад, когда мы с ним ходили рядом по дорожкам сада на берету Балтийского моря. Я знала, что скоро и эта наша прогулка станет прошлым — увы, невозвратным. И этот величавый человек, тихо оставляющий жизнь в своем родном саду и, несмотря на тяжелые страдания, хранивший ясность души и ласковую улыбку, уходил от нас, казалось мне, так же не изменяя гармонии прекрасного, как прожил всю свою жизнь.
Конец детства
Однако надо вернуться к своему детству, от которого меня увело воспоминание об Александре Ивановиче…
Итак: начала учиться, много читать и думать.
Для моей фантазии нужен был любой предлог, чтобы заработать. Мое знакомство с «дедушкой Крыловым» — чугунным памятником баснописцу Крылову в Летнем саду, около которого обыкновенно играет детвора, — дало ей огромное поле действия. Мне рассказал Александр Иванович, кто он был, и дал читать его басни — интересное старинное издание с иллюстрациями, изображавшими подразумевавшихся в баснях людей: помню, как сейчас, например, «Плотичку», изображавшую молоденькую красавицу в кринолине, заплаканную, рядом с легкомысленным офицером, или «Кукушку и горлинку», где нарисованы были две женщины, одна разряженная, другая скромная, и т. п. Нечего и говорить, что с тех пор все: животные, деревья, вещи — стали для меня жить своей жизнью и были одухотворены. Много лет я существовала в мире странного полуязыческого пантеизма, а вера моя в дриад, русалок, эльфов и пр. и теперь с трудом поколеблена разумом. Дедушка же Крылов с его добрым лицом и сейчас кажется мне дорогим старым другом.
Когда мне минуло шесть лет, произошло событие, коренным образом изменившее всю мою жизнь: у меня родилась сестра.
Накануне (я, конечно, ничего не знала) меня отвели к родственникам и оставили там ночевать. Я просилась к маме, плакала, цеплялась за няню и повторяла: «Ведь пожара же нет, зачем же меня оставлять?» Но няня ушла, а я заснула в слезах на большой чужой кровати. Утром рано няня прибежала с сияющим лицом и принялась меня поспешно одевать, приговаривая: «Вставай, вставай, тебе Бог сестричку послал!»
Я от неожиданности даже растерялась: какая сестричка? Откуда?
— Ее тетя Витя (это была мамина приятельница, акушерка) в капустке нашла! — улыбаясь, сказала мне тетка.
Но я смутила ее вопросом:
— Какая же теперь капустка? Ведь снег и ничего нет (было 10 января)!
Тетка быстро нашлась:
— Я спутала — под елочкой! Это мы Женю в капустке нашли.
— А какая сестричка? Какая? — приставала я к няне, подпрыгивая рядом с ней по звеневшему от мороза тротуару, чтобы поспеть за ее торопливыми шагами.
— Какая, какая! Зелененькая! — смеясь, пошутила няня. — Вот сама увидишь!
Меня так заняло, что у меня зелененькая сестрица, — я вспомнила сказочных существ Андерсена, — что я ни о чем другом и думать не могла. Влетела в комнату, где Витя сказала мне: «Тише, осторожно! Вот, посмотри на свою новую сестричку!» — и показала мне какой-то сверток в ногах маминой постели. Я заглянула и разочарованно возопила: «Да она красненькая! А я думала — зелененькая!» Так нелюбезно встретила я новую сестричку, и мне это поставили в вину…
Я помню, как я тогда с бессознательной радостью вернулась домой к маме, к прежнему, к прежней и по-детски дорогой мне жизни. Я и не знала, что эта ночь отделила пропастью мое детство от всей остальной жизни. Сестричка оказалась не красненькой и не зелененькой, а беленькой, очень хорошенькой девочкой. Родилась она семи месяцев, и ее держали в ватке и самоотверженно выхаживали и мать, и няня. Из нее вышла прекрасная женщина и талантливая артистка, и посейчас нас связывают тесные, дружеские отношения: но должна сказать, что благодаря ей жизнь дала мне первые уроки страдания.
До ее появления мое маленькое «я» невольно казалось мне центром мира. Казалось, что мама, и няня, и наша тесная квартирка — все это создано исключительно для меня. Конечно, я этого не думала словами, но таково было мое мироощущение. Мама вообще была «всем». Жизни вне ее я себе не представляла. Я также инстинктивно требовала ее присутствия и любви, как воздуха, еды и сна. И той любви и ласки, которую мне мама давала, мне было достаточно, потому что иной я и не знала. Однако мама хотя и любила меня, конечно, но, в то время, как я родилась, слишком еще была полна своей личной драмой с отцом, своей молодой жизнью, так что я занимала в ее душе второстепенное место. А сестра — может быть, «благодаря» своей болезненности, тревоге за ее жизнь — заняла сразу первенствующее место в мамином сердце. Мама полюбила ее страстно, буквально не могла надышаться на нее; и вот чутким детским сердцем я поняла, какая может быть настоящая мамина любовь, и поняла, что у меня этой любви нет, что мне надо довольствоваться остатками. Меня не обижали, не наказывали, меня только — отодвигали. Я все время чувствовала себя лишней: мне не было места в маминых объятиях, в них всегда лежала сестричка. Я все время слышала слова: «Ты большая, уступи, отдай, отодвинься, слезь…» и т. д.
Я от природы не завистлива и не ревнива, иначе должна сказать, что могла бы невзлюбить сестру: старшие для этого делали все, что могли. Одни постоянные сравнения нашей наружности чего стоили: «Вот Аличка — та будет красавица!» Даже няня, на которую я привыкла смотреть как на неотъемлемую собственность, и та совершенно передалась Але и полюбила ее без ума. Мама сама кормила Алю, и няня нянчила ее с первых дней, тогда как меня она получила уже от кормилицы, годовалой. Даже когда я была уже взрослой девушкой, няня часто раздумчиво смотрела на меня и по старческой привычке высказывала вслух свои мысли: «Ну, Аля-то — та выйдет замуж: она высокая, красивая. Ну, а Таня-то уж — нет!» И когда я вышла замуж раньше сестры, я, смеясь, спросила няню, очень полюбившую моего мужа: «Как же ты, няня, уверяла, что я замуж не выйду, — а я вышла, да еще за какого хорошего?» Няня развела руками и недоуменно ответила: «Ну кто ж тебя знал!»