Я так испугалась, что повернула обратно и так и не попала туда. Мы шутя заспорили на тему, может ли эта фраза быть эффектным началом для пьесы, и я держала с ней пари, что может, и даже для серьезной пьесы; вот благодаря «Флавии» я и выиграла это пари — пьеса начинается с того, что сварливая мачеха Жени, высунувшись по пояс из подвального окна, ссорится с соседкой по двору и орет ей: «А хочешь…» и т. д.
Осенью пьеса пошла в работу.
Тут не было «коллективного творчества», как с «Кулисами». Рощина и другие исполнители приняли пьесу безоговорочно; единственное, с чем мне пришлось спорить, это их нежелание сокращений, которые мне подсказывал мой опыт. Я видела на репетициях, что есть длинноты, а актерам надо было жертвовать эффектными фразами и положениями, и мне пришлось потратить много усилий, чтобы убедить их выкинуть некоторые сцены, от чего, по-моему, пьеса только выиграла. Я всегда вспоминала фразу знаменитого архитектора и садовода Леблона, что «лучшее украшение парка — это топор и пила», т. е., что вырубкой и очисткой можно только усовершенствовать парк, так и вычерками, по-моему, можно усовершенствовать пьесу. Когда пишешь, не отдаешь себе отчета в том, длинно это или коротко, — хочется высказать все, что теснится в мозгу. Но, когда думаешь о сцене, многое кажется лишним, вот как Чехову, когда он как-то написал для Андрея в «Трех сестрах» длинный монолог, а потом вычеркнул его и заменил словами: «Жена — есть жена».
Так или иначе, репетиции шли оживленно, даже Карпов, так плохо помогавший мне когда-то во времена «Принцессы Грёзы», теперь относился по-иному и старался «ставить пьесу».
Роли разошлись прекрасно, особенно две главные: Флавии и Гриши, которого трогательно и жизненно играл тогда юный, красивый Лешков.
Рощина была неподражаема. Это был первый случай в моей жизни, когда я увидала истинное воплощение своего авторского замысла. И раньше я видела в своих пьесах превосходных актрис, начиная с Мичуриной, но все это были артистки, изображавшие написанную мною роль — одна так, другая по-своему, и та и другая были в чем-то правы и в чем-то неправы, а тут, повторяю, передо мной была не актриса, а сама Флавия, героиня пьесы, как она мне представлялась, даже наружность ее, казалось, не могла быть иной, хотя Флавия — еврейская девушка, а Рощина была дочерью знаменитого провинциального актера Рощина-Инсарова, принадлежавшего к старинному дворянскому роду… Рощин-Инсаров — это был его псевдоним. Человек он был большого таланта, оригинального и темпераментного. В жизни он был тем актером, каких принято описывать в романах и представлять себе: бесчисленные победы над женщинами, романы, кутежи, дуэли. Он и кончил свою жизнь необычно: его застрелил из ревности муж его возлюбленной, его приятель, застрелил предательски — в спину, когда тот наклонился над умывальником. Он был очень интересен, строен, с выразительными глазами, мешал ему несколько глуховатый и хриплый тембр голоса, но поклонницы даже этот голос находили чарующим и сходили по нем с ума. Он передал дочери свой темперамент.
У нее был тип южанки: худенькая, гибкая, как испанка, с огромными то тоскующими, то горящими глазами, она не была красива в классическом смысле, но была обаятельна, волновала зрителя и заражала его своим чувством.
В пьесе «Флавия Тессини» в первом акте она играла молоденькую девочку, с распущенной черной косой и в стоптанных башмаках, во втором — юную дебютантку, восходящую звезду, уже прожившую два года за границей и европеизировавшуюся, но еще наивную и не оперившуюся. В остальных — мировую знаменитость, у которой виллы, автомобили, парижские туалеты, медно-красные волосы по последней моде — словом, все, что полагается. И во всех перевоплощениях Рощина была именно такая, как надо. Разница между ее фигуркой в обдерганном платьишке, когда она в своем подвале мечтает с Гришей о театре, о славе, и той женщиной в одежде с рукавами, вроде огненных крыльев, которая переживает свою любовную поэму с молодым князем (его играл красавец Юрьев), была разительна, и вместе с тем все время было видно, что — это одна и та же Флавия.
Успех она имела огромный, и эта роль дала ей много радости. Между прочим, пресса отмечала, что это первая пьеса, где действующие лица — евреи, и вместе с тем это не персонажи из анекдотов, а живые люди.
Нечто общее между артисткой и ролью, конечно, было налицо. Правда, она не была бедной еврейской девочкой из подвала часовщика, но и ее юность была трудная. Ей пришлось знать лишения, пробиваться самой, как умела, завоевывать себе положение. Она была очень одинока и окружена хищниками, и мало-помалу, не так, как Флавия, в одну ночь, и не мировой звездой, но все же из маленькой актриски она сделалась премьершей и получила приглашение в один из лучших театров России. Карьера ее могла бы быть не меньше, чем Савиной, такой успех она имела в Петербурге, но во время революции Рощина оказалась за границей.
Страстная, способная увлекаться до потери сознания, пытавшаяся даже отравиться из-за несчастной любви, женщина крайностей; в ней были возможности самых великодушных поступков, как и самых жестоких. Был один человек, в юности оказавший ей поддержку и помощь. И она заботилась о когда-то близком ей человеке, во всех перипетиях своей бурной жизни держала его при себе, давно утратив к нему, постаревшему, обедневшему, всякую любовь, но сохранив суеверно дружбу и жалость. В трудные дни делилась с ним всем, что имела, и даже, выйдя замуж, увезла его с собой.
Минута была для нее все. О своей любви к искусству она никогда не говорила, она только жила, жила интенсивно и страстно. Она могла запереться на целую неделю с опущенными шторами, лежать перед образами на полу, рыдать над своею жизнью и вдруг вскочить, потребовать лошадей, помчаться куда-нибудь за город и пить шампанское, как ее отец. А то вдруг окружит себя литераторами, возьмется читать серьезные книги, чуть ли не изучать талмуд с Бурдесом…
Вообще она металась, но металась не напоказ, не для эффекта, а потому, что иначе не могла. С товарищами была широко щедра, умела быть хорошим другом, но и пылать враждой. Ее почти все звали в глаза и за глаза «Катя Рощина». Я хотела бы видеть смельчака, который попробовал бы сказать «Верочка Мичурина», даже в юности, или обратиться к ней на «ты» ни с того ни с сего… Рощина на это не обращала ни малейшего внимания: ты — так ты, Катя — так Катя. В жизни она была то балованное дитя, то страстная женщина, то неутешная страдалица. На сцене вся трепетала и горела. Иногда одну и ту же роль играла из рук вон плохо, иногда изумительно… Иногда была красива и поэтична, как героиня поэта, иногда старообразна, дурна и вся потухала. Одевалась то с элегантностью парижанки, то могла выйти закутанная в старый платок и непричесанная.
Во время Февральской революции она вышла замуж, уехала с мужем за границу. Жизнь ее сложилась более чем печально. Ей пришлось, расставшись с мужем, служить в модных магазинах Парижа, примеряя на себе разные костюмы, чтобы показывать капризным клиенткам, и вообще браться за любую работу, чтобы прокормить своего ребенка. Она опять узнала нужду и навсегда простилась со сценой.
Юрьев и Ходотов.
…Волна и камень
Стихи и проза, лед и пламень
Не так различны меж собой,
как эти два актера.
Совершенно невозможно на нескольких страницах дать исчерпывающую историю деятельности и жизни большого артиста, и я не берусь за это, когда пишу о Юрии Михайловиче Юрьеве.
Ю. М. Юрьев всегда был человеком передовых взглядов, выросши под влиянием такого замечательного человека, как его дядя, исключительно культурный и образованный С. А. Юрьев. Целеустремленность Юрия Михайловича была всегда отдана искусству, и путем искусства он выявлял свои идеи протеста и борьбы.
Весь его артистический путь прошел перед моими глазами, начиная от очаровательного легкомысленного принца в «Старом Гейдельберге» до трагического слепого Эдипа, от пылкого Фердинанда в «Коварстве и любви» до обреченного Арбенина в «Маскараде», от авантюриста Кречинского до благородного Антония — всех ролей не перечислить, писать об этом надо было бы целую книгу. Она, конечно, будет написана, я же только ограничиваюсь в этом томе моими личными встречами, впечатлениями и зарисовками. Мне хотелось бы, так сказать, иллюстрировать работы искусствоведов над тем или другим артистом наброском портрета данного артиста как человека.
Юрьева я знала с моих детских лет. Он учился в Москве и здесь провел свою молодость. Юношей Юрьев поступил в театральное училище при Малом театре и, еще будучи учеником, получил ответственную роль в спектакле «Северные богатыри» Ибсена в бенефис Федотовой. Юный ученик выступил рядом с такими «богатырями» сцены, как Ермолова, Ленский, Федотова, и не посрамил себя.
Я была на его дебюте. Помню то сильное впечатление, которое произвели его молодость, красота и свежее волнение, с каким он играл «скандинавского молодого львенка». Красив он был, как Ангиной, и имел большой успех даже в том блестящем окружении. Вся Москва интересовалась им. Заинтересовался и Петербург. Его стали настойчиво звать туда. Он уговорил горячо любимую мать и сестер переехать с ним и перевелся на Александринскую сцену. Приблизительно в то же время я стала часто бывать в Петербурге, там я видела его на сцене и встречалась с ним в обществе. В Александринском театре он что называется «пришелся ко двору» — на нем совсем не было того особого «отпечатка», который, по словам поэта, лежал «на всех московских». Савина встретила его благосклонно. Юрьев создан был для классических ролей. Великолепный голос, фигура для модели античных статуй, дикция (неизвестно откуда взявшаяся и совсем не характерная для школы Малого театра) размеренно четкая, так шедшая к шестистопному ямбу Александринского стиха, — все как нельзя больше шло к классическим ролям. Вот что, между прочим, как-то писал о нем Блок: «Юрьев… представитель классической традиции в театре. Классицизм, в отличие от романтики и натурализма, состоит в том, что дается зрителю твердый каркас: такие зрители, как я, умеющие смотреть, украшают этот каркас любыми узорами, вот и я украшал Юрьева и сразу отличил его от всех других, как предмет, годный для украшения. Юрьев говорит, движется, гримируется, носит себя — так, что фантазии зрителя просторно. Вот почему он — художник».