"Дни моей жизни" и другие воспоминания — страница 88 из 101

Роль свою она играла мастерски, но это очень мешало ее литературной деятельности, и после нашумевшего романа «Артистка», которым зачитывались с увлечением вся Москва и весь Петербург, гадая, кого она хотела изобразить: Ермолову или Савину (а она никого не хотела изобразить, кроме своих личных переживаний, расцвеченных литературными узорами), — она долго ничего не писала. Слишком много времени и энергии брала роль светской женщины. В ее отношениях с мужем была трещина — она подсознательно не могла забыть его колебаний и связанных с этим своих страданий самолюбия и оскорбленной гордости… Ее горячая душа неспособна была долго довольствоваться одним и тем же. Всегда хотелось чего-то нового. Очередным увлечением была вилла «Мариоки», построенная ею в Финляндии.

Там она как-то залюбовалась красивым видом. Муж сюрпризом купил ей этот клочок земли и предоставил построить дачу. Она пригласила молодого, талантливого архитектора и стала ему неумело рисовать свои мечты и планы, а он переводил эти мечты на язык цифр и чертежей. В результате получился один из очаровательнейших летних домов, которые я видела, — стройный, легкий, полный воздуха и света. Этому уголку я обязана была чудными минутами и ему посвятила целый цикл стихов «Сказки Мариок». Что же удивительного, что создательница Мариок любила их как нечто живое. Цветы слушались ее, и в июньские белые ночи, когда в цветнике пылали костры огненных азалий, Мариоки казались сказкой. Там она пережила свой короткий, бурный и несчастный роман, от которого так и не оправилась ни нравственно, ни физически. Тяжело заболела, болела с перерывами несколько лет. Во время передышек успела написать «Исповедь Мытищева», о которой профессор Бехтерев говорил, что ее надо читать всем, изучающим психиатрию. Вещь мрачная и тяжелая, написанная очень сильно. Она печаталась в «Русской мысли».

Последние годы жизни Крестовской были сплошной мукой. Иногда она была совсем готова к уходу… Иногда в ней просыпалась страстная жажда жизни, и она начинала выезжать, устраивать у себя вечера, чтобы заглушить свою тоску о любимом человеке, которого она постоянно видела, так как он был «дружен домами» с ее мужем, но который был для нее уже чужим и недосягаемым. Она собирала у себя интересовавшее ее общество. Во время приемов оживленная, сияющая своими огромными голубыми глазами, переходила она от группы к группе, приглашала к столу, накрытому изящно, с цветами и венецианским топазовым сервизом, блистала остроумием, — а на другой день сваливалась в полной прострации недели на две.

В последний год ее жизни муж перевез ее из прежней квартиры на Кирочной за два дома — в особняк Икскуль, уступившей им весь нижний этаж. Он это сделал для того, чтобы она не была одна, в то время когда он уезжал по делам, а всегда оставалась под надзором умных глаз В.И., умевших так тепло смотреть на нее.

Как-то у В.И. был большой вечер. Приглашения на него рвал Петербург: давали отрывки из запрещенной пьесы Мережковского «Павел I». Крестовская, которая давно уже не вставала с постели, решила быть на этом вечере. В конце концов, это было почти в ее квартире — стоило подняться на несколько ступеней…

— Столько-то шагов я могу сделать! — умоляла она доктора.

Доктор и близкие не решались отказать ей в этом желании. Она оделась. Было ужасное впечатление: словно мы обряжаем покойницу. Легкое белое платье висело на ней, как на скелете. Она набросила на себя белую кружевную шаль, чтобы скрыть худобу, тронула румянами щеки: глаза горели неестественным голубым блеском. Ей страстно хотелось на минуту обмануть себя, на минуту уйти в живую жизнь, к живым людям… Мой муж подал ей руку, и не столько повел, сколько понес ее в зал: да в ней почти не было веса. Ее усадили в кресло. Знакомые делали вид, что не удивляются ее появлению, незнакомые — со страхом смотрели на этот призрак женщины, отгонявший праздничное настроение. Многие не знали, что она живет здесь же, и недоумевали, как это могли умирающую привезти на праздник…

Среди элегантных туалетов, фраков, мундиров выделялась богатырская фигура Шаляпина. Он был что-то не в духе и довольно небрежно отвечал на приветствия и комплименты. Крестовской страстно захотелось его послушать. Она потребовала, чтобы ей его представили, и с прежней своей горячностью стала просить его тут же что-нибудь спеть. Шаляпин был неприятно поражен. Он не знал, кто она и что она. К сожалению, ни баронессы, ни меня не было тут: мы подоспели только тогда, когда инцидент уже разыгрался. Он вежливо, но твердо отказал. Она продолжала настаивать. Он со скрытым раздражением, но еще улыбаясь, сказал:

— Разрешите мне хоть на этот раз быть просто гостем.

— Но если я прошу вас. Я должна вас услышать.

— Разрешите мне прислать вам билет на мой концерт.

Она вспыхнула:

— Я думала, что вы простой и милый, а вы римский сенатор какой-то!

Муж рассказывал мне, что этот «римский сенатор» почему-то особенно взбесил Шаляпина, и он наотрез отказал. Тогда у нее вырвался малодушный вопль:

— Но поймите! Я могу не дожить до вашего концерта!

Но на Шаляпина уже «накатило», и он ответил ей так резко, что муж поспешил его увести. Он рассказывал мне потом, что Шаляпин возмущался и на его объяснения отвечал:

— Если бы я для всех умирающих пел, — у меня давно бы голоса не хватило!

Натянутые нервы М.В. не выдержали: с ней сделалась истерика. Подоспела хозяйка, прибежала я — мы увели рыдающую М.В. Этот эпизод, сам по себе незначительный, страшно подействовал на Крестовскую. Несчастная потянулась к людям, к жизни — и на ее последнюю просьбу жизнь ответила грубым отказом. Она с трудом перенесла это, и у нее осталось впечатление ненужной жестокости. Я думаю, Шаляпин не отдавал себе отчета в полном значении этого факта, — иначе он, верно, не так бы отнесся к ней. На всех присутствовавших эта сцена произвела тяжелое впечатление.

Да… Не это видели перед собой прекрасные глаза той молодой женщины, которая смотрит на нас с репинского портрета.

Три портрета, находившиеся у Крестовской, могли бы характеризовать всю историю ее жизни: прелестная акварель Крамского — изящная, одухотворенная голова М.В., — начало; репинский портрет — свежий, наивный, несложный — середина, расцвет всех возможностей… и портрет Хейлика — жуткий конец.

После революции муж ее уехал за границу, где и умер. Все три портрета попали к какому-то дальнему родственнику. Вероятно, он продал их, так как репинский портрет до революции уже находился в Цветковской галерее.

* * *

Вот еще одна репинская модель: артистка М. Ф. Андреева, близкий друг Горького, которая сейчас работает в Москве и сама могла бы много рассказать о Репине.

М. Ф. Андреева, бывшая артистка Московского Художественного театра в его первые годы — поэтичная Раутенделейн, загадочная Гедда Габлер, нежная Кэте, — одна из красивейших женщин России того периода. Ее можно сравнить разве со знаменитой Кавальери или с Клео де Мерод — красавицами, славившимися на всю Европу. Я не пишу здесь о М.Ф. как об артистке, ограничиваясь ее портретом, который очень характерен для Репина.

В те времена часто устраивались так называемые «конкурсы красоты» в разных модных местах, вроде Ниццы, Висбадена и пр.; портреты избранниц расходились по всему миру. Большей частью это были артистки, иногда и «простые смертные», но почти всегда «королева красоты» делала себе карьеру: или поступая на сцену, или снимаясь в кино, или становясь натурщицей для художников, или же, наконец, выходя замуж за эксцентричного американского миллионера. Так или иначе, их головки в виде открыток или фотографий разлетались повсюду и часть украшали где-нибудь в глуши стенку в комнате какого-нибудь скромного телеграфиста, мечтавшего об этой красоте. И всех их знали. Андреева, конечно, в этих конкурсах не участвовала: но я не сомневаюсь, что она получила бы на любом первый приз. Смотря на нее, я всегда вспоминала строки Пушкина:

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты…

Репин знал ее с детства — и писал, и рисовал, когда ей было восемь лет, десять, двенадцать… Когда ей было пятнадцать лет, он делал с нее Донну Анну для иллюстраций к «Каменному гостю» Пушкина. Последний ее портрет он написал в 1905 году в Финляндии. У М.Ф. с сестрой была дача в Финляндии, там же, где и репинские Пенаты. Там жил и работал Горький. Соседи и старые знакомые часто видались, и Репин взялся писать портрет М.Ф. маслом.

Этот портрет принадлежит к числу не удавшихся Репину. Он совершенно не передал всей тонкости, воздушности, поэтичности ее красоты. То выражение «мадонны», которое с восторгом уловил бы Луини для своих мадонн, отсутствует и заменяется каким-то победоносно-хитроватым видом, несвойственным М.Ф. ни в какой мере. И этот «чистейшей прелести чистейший образец» Репин превратил в банально эффектную героиню, вроде героинь пьесы «Ревность» и т. п.

М.Ф. уверяла, что Репин никогда не был увлечен ею, что для этого он слишком давно знал ее, но я думаю, что если бы он и хотел увлечься своей прекрасной моделью, то глубоко скрыл бы это от строгих глаз Нордман, которой он побаивался.

* * *

В 1914 году Московское общество любителей художеств устраивало выставку в пользу своих членов, ушедших на войну. Московские художники, зная, что я знакома с Репиным, поручили мне просить его дать что-нибудь для этой выставки. Я написала ему об этом и в ответ получила следующее письмо:

«10 сент. 1914. Куоккала.

Дорогая Татьяна Львовна!

На Ваше любезное письмо и добродетельное предложение я спешу ответить согласием.

За этим обращаюсь к Вашему совету и помощи по поводу моей добродетели! Не соблаговолите ли Вы — уж раз Вы выразили готовность приехать в «Пенаты» за рисунком — приехать несколько раньше, чтобы иметь времени часа два попозировать мне для портрета? И мы условимся так, если Вы одобрите, что получится за этот двухчасовой сеанс, то мы и отдадим в пользу Общества московских любителей художников.