Дни моей жизни — страница 76 из 140

краю: по лестнице, мучительно раскорячившись, ковылял сухоногий на двух костылях, вот женщина с забинтованной головой, будто вырвалась из больницы, вот слепой, которого ведет под руку старуха и плачет. Еле мы протискались против течения вниз. В артистической мы видели Рыклина, Б.П.Кристи и др. Домой я вернулся в 2½ ночи.


20/XII. В «Academia» носятся слухи, что уже 4 дня, как арестован Каменев. Никто ничего определенного не говорит, но по умолчаниям можно заключить, что это так. Неужели он такой негодяй? Неужели он имел какое-нб. отношение к убийству Кирова? В таком случае он лицемер сверхъестественный, Т. к. к гробу Кирова он шел вместе со мною в глубоком горе, негодуя против гнусного убийцы. И притворялся, что занят исключительно литературой. С утра до ночи сидел с профессорами, с академиками — с Оксманом, с Азадовским, толкуя о делах Пушкинского Дома, будущего журнала и проч. Взял у меня статью о Шекспире, которая ему очень понравилась, звонил мне об этой статье ночью — указывал, как переделать ее, спрашивал о радловском переводе «Отелло» — и казалось, весь поглощен своей литературной работой. А между тем…


23/XII. Сейчас говорил с Главлитом — оказывается, мой «Крокодил» запрещен опять. Неужели кончился либерализм 1932 года? Получилась забавная вещь — когда в 1925 году запрещали «Крокодила», говорили: «Там у вас городовой», «кроме того — действие происходит в Петрограде, которого не существует. У нас теперь — Ленинград». Под влиянием этих возражений против «Крокодила» я переделал тексты — у меня получился постовой милиционер, которого Крокодил глотает в Ленинграде. Текст одобрили. Дали художникам иллюстрировать. И Конашевич и Константин Ротов сделали милиционера в современном Ленинграде, и тогда цензура наложила на него свое veto именно за то, что там «Ленинград» и «милиция».


28/XII. Сейчас новая глава в истории «Крокодила». Началась она с того, что все в Детгизе говорили мне: мы с удовольствием напечатаем вашу сказку.

Семашко тоже: «Что ж! Отличная сказка — будем печатать».

«Академия» тоже: мы печатаем без всяких колебаний.

Цензор «Академии» Рубановский разрешил не задумываясь. Около месяца назад прошел неясный слух, будто Волин имеет какие-то возражения против «Крокодила». Слухам не придали значения: Волин был в больнице, Семашко говорил мне: «Пустяки», и я был уверен, что все образуется. Так как сейчас процесс убийц Кирова, Волин головокружительно занят — и поймать его по телефону — вещь почти невозможная. Вчера в Детгизе я наконец дозвонился до него — и он сказал мне, что считает, что «Крокодил» — вещь политическая, что в нем предчувствие Февральской революции, что звери, которые, по «Крокодилу», «мучаются» в Ленинграде, — это буржуи, и проч., и проч., и проч. Все это была такая чепуха, что я окончательно обозлился. Легко рассеять такие фантомы. Сегодня утром в 9 час. я опять позвонил ему. Я, радуясь, что он уступает моим доводам, позвонил Оболенской. Она говорит охрипшим от насморка голосом:

— Вы знаете, неприятная новость: вашего «Крокодила» решили вырезать из книжки ваших «Сказок».

— Кто?

— Волин.

Вчера я закончил свой фельетон о Репине и дал в «Правду». «Правда» фельетон приняла, равно как и другой, тоже написанный в Москве, — «Искусство перевода»{3}. О Репине я написал с самой неинтересной для меня точки зрения — неинтересной, но необходимой для славы Репина в СССР — на тему «Репин — наш!». Эта статья даст возможность громко прославить Репина, а то теперь он все еще на положении нелегального.


29/XII. Домой хочется ужасно. Из-за «Крокодила» я два дня не работаю. Выбился со сна. Сегодня звонил Стецкому в ЦК. «Алексея Ивановича сегодня не будет. Он на заводах. Позвоните его секретарю». Звоню Волину, целый час добивался, стоит на своем. Сегодня буду ловить его в Наркомпросе. Будь оно проклято, то лето в Куоккале, когда я написал «Крокодила». Много горя оно доставило мне. По поводу этого «Крокодила» я был недавно у Эпштейна, он долго не хотел принять меня, я перехватил его по дороге к Бубнову, — он отмахнулся от меня как от докучливого просителя. Я — к Бубнову. «Не может принять. Оставьте ваш телефон, вам сообщат». Я оставил — и жду до сих пор. А прежние обиды, оскорбления, травля в газетах и проч. Черт меня дернул написать «Крокодила».

Был у Волина в Наркомпросе.

Сначала учтиво, а потом все грубее он указал мне, что он делает мне личное одолжение, разговаривая со мною по этому поводу, что он очень занят и не имеет возможности посвящать свое время таким пустякам, но все же так и быть — он укажет мне политические дикости и несуразности «Крокодила». Во-первых,

Подбегает постовой:

Что за шум? Что за вой?

Как ты смеешь тут ходить,

По-немецки говорить?

Где же это видано, чтобы в СССР постовые милиционеры запрещали кому бы то ни было разговаривать по-немецки!? Это противоречит всей нашей национальной политике! (А где же это видано, чтобы милиционеры вообще разговаривали с Крокодилами.)

Дальше:

Очень рад

Ленинград

……………………….

А яростного гада

Долой из Ленинграда

……………………….

Они идут на Ленинград

……………………….

О, бедный, бедный Ленинград.

Ленинград — исторический город, и всякая фантастика о нем будет принята как политический намек. Особенно такие строки:

Там наши братья, как в аду, —

В Зоологическом саду.

О, этот сад, ужасный сад!

Его забыть я был бы рад.

Там под бичами палачей

Немало мучится зверей, — и пр.

Все это еще месяц назад казалось невинной шуткой, а теперь, после смерти Кирова, звучит иносказательно. И потому…

И потому Семашко, даже не уведомив меня, распорядился вырезать из сборника моих сказок «Крокодила».

От Волина я поехал в ЦК партии. Там тов. Хавинсон (кажется, так?), помощник Стецкого, принял меня ласково, но… Он торопится… он ничего не знает… Он никогда не читал «Крокодила»… Оставьте текст… Я познакомлюсь… Скажу свое мнение.

Я — к Семашке в Детгиз. Семашко несколько смущен. Ведь он уверял, что ни за что не допустит выбросить из «Крокодила» ни строки.

— Да… да… вот какое горе… Но ведь нам надо поскорее… Я распорядился… Изъять «Крокодила»…

— Даже не попытавшись похлопотать о его разрешении?..

— Да… знаете… время такое…

От Семашки я побежал к Ермилову — Ермилов обещал поговорить, но о чем — неизвестно. Советуют обратиться в Союз Писателей, но, конечно, это всё — паллиативы. Единственный, кто мог бы защитить «Крокодила», — Горький. Он сейчас в Москве. Но Крючков не пустит меня к Горькому, мне даже и пробовать страшно. А между тем все эти хлопоты вконец расшатывают мои нервы — я перестал спать, не могу работать. И в самый разгар борьбы — вдруг получаю от М.Б. телеграмму, торопящую меня приехать домой!!!! Я даже не обиделся, я удивился. Человек знает все обстоятельства дела и хочет, чтобы я плюнул на все — и поселился на Кирочной. Ну что ж! Я так и сделаю.

В фельетоне, который я дал «Правде» — «Искусство перевода», — содержатся похвалы издательству «Academia». Их велено убрать. Теперь хвалить «Академию» нельзя — там был Каменев. Между тем накануне ареста Каменева в «Правде» должна была пойти его статейка, рецензия на какие-то мемуары. Она уже была набрана. Сейчас Эфрос рассказал мне, что «Academia» ищет заместителя Каменеву. Были по этому поводу у Горького — главным образом для того, чтобы отвести кандидатуры Лебедева-Полянского и других. Горький обещал противиться этим кандидатурам. Выдвигают какого-то Маниева, служащего в Наркомфине.


31/XII. Сейчас говорил по телефону с Семашко. Так как мне очень хочется домой и я устал от чиновников, от беготни по учреждениям и проч., я решил уступить Волину и дать только первую часть «Крокодила». Позвонил об этом Николаю Александровичу.

А он говорит:

— Я не помню «Крокодила», приду в Детгиз, разберусь. И в результате —

1935

2 января. «Крокодил» запрещен весь. Ибо криминальными считаются даже такие строки:

Очень рад

Ленинград

и проч. Семашко предложил мне переделать эти криминальные строчки, и кто-то из присутствующих предложил вместо «Ленинград» сказать «Весь наш Град». Выбившись из сил, я достал в Интуристе билет — и к 1-му января был уже дома.


18/I. С изъятием «Крокодила» я примирился вполне. Ну его к черту. Снова пишу о Репине и проклинаю свою бесталанность. Он как живой стоит передо мною во всей своей сложности, а на бумаге изобразить его никак не могу.

Разбираю его письма ко мне{1}: есть замечательные. Но ненависть его к «Совдепии» оттолкнет от него всякого своей необоснованной лютостью…


27/I. Я в Болошеве. Снег и 30–40 ученых (считая и их жен). Царство седых и лысых. Меня выписали в Москву «Всекохудожник»{2} и радиокомитет. 1-й для того, чтобы я прочитал лекцию о Репине, 2-й для того, чтобы я выступил в Колонном зале со своими сказками.

24-го читал я во «Всекохудожнике» о Репине. Читал с огромным успехом — и главное, влюбил в Репина всех слушателей. На эстраде был выставлен очень похожий портрет Ильи Ефимовича, и мне казалось, что он глядит на меня и одобрительно улыбается. Но чуть я кончил, «всекохудожники» устроили пошлейший концерт — и еще более пошлый ужин, который обошелся им не меньше 3-х тысяч рублей казенных денег. В этом концерте и в этом ужине потонуло все впечатление от репинской лекции.

Я и не подозревал, что среда современных художников — такая убогая пошлость. Говорят: хорошо еще, что танцев не было.