Я посмотрел на него и сказал из последних сил:
– Я понимаю, почему вы приняли такое решение, и понимаю, почему вам это нужно. Я вас поддерживаю.
И даже улыбку из себя выдавил.
Он ушел, обрадованный тем, что я сказал что-то взрослое и умное, а у меня на этом все и кончилось. Дальше я просто разревелся, и все. И думал: «Хорошо бы, чтобы все это было настолько долго, что мне уже исполнится восемнадцать и никуда ехать не придется».
Нож и цитрамон
Родители купили мне щенка той осенью. Повода не было – купили просто так, я о собаке никогда не просил. Мне кажется, все это было какой-то воспитательной мерой, взращиванием во мне терпения, умения заботиться и любить.
Заподозрив в этом какие-то психологические хитрости, я разозлился. Сказал, что пускай сами гуляют с ней и кормят, потому что я не напрашивался.
Лев мне спокойно возразил:
– Ты будешь вставать в шесть утра и гулять с собакой.
– Не буду.
– Будешь.
– Не буду.
– Будешь.
– На каком основании? Я не просил ее мне дарить.
– На том основании, что я твой отец и могу тебя заставить.
Я хотел ответить, что он мне не отец, но сдержался: какой смысл? Опять доводить дело до драки? Я промолчал, а сам подумал, что на первой же прогулке ее «потеряю».
Будто услышав мои мысли, Лев пообещал:
– Сделаешь что-то с собакой – я с тебя сам шкуру спущу.
Мне от этой фразы еще сильнее захотелось что-то с ней сделать. Но будто совесть напомнила о себе, я подумал: «Я же не такой. Не живодер какой-нибудь там. А если я ее на улице просто так отпущу, она, скорее всего, к настоящим живодерам попадет».
Я тогда подумал, что еще не совсем озлобился и это хорошо. Интересно: когда вырасту, озлоблюсь совсем?
Пришлось на полном серьезе гулять с собакой, мыть ей лапы, кормить… Я злился, но почему-то не решался перестать заботиться о ней. Иногда мне казалось, что я качусь в какую-то яму и могу совсем пропасть, вырасти агрессивным, жестоким, из тех, кто может человека убить и не дрогнуть. И мне нужно цепляться за любую возможность не погрязнуть в своей агрессии совсем, поэтому я продолжал заботиться о собаке, ненавидел ее, хотел ударить, но вместо нее бил грушу или пинал мусорные баки, если дело было на улице.
Целую неделю я не давал ей имени, называл просто Собака. Потом решил, что пускай будет Сэм.
Родители спросили, почему такое имя.
– Гендерно нейтрально, – съязвил я. – Когда вырастет – сама определится.
Я докатился до самоповреждений.
Однажды на прогулке Сэм сорвалась с поводка и побежала за кошкой, а я, когда догнал ее, со злости этим же поводком и хлестнул. Сэм заскулила, и мне тут же стало стыдно, я принялся просить прощения. В следующие разы, когда хотелось ее ударить, я бил себя. Чаще всего разбивал кулаки об стену до полного онемения в пальцах, но пару раз порезал себя в области плеч, потому что они обычно недоступны для посторонних глаз.
Сэм я не любил, а она меня полюбила сразу. Когда после прогулки я отмывал ей лапы, она мне мои разбитые пальцы всегда начинала вылизывать. Однажды я даже не выдержал, заплакал и сказал:
– Зачем ты это делаешь? Я не люблю тебя, я злой, нехороший.
Но ей было все равно. Не знаю, почему меня так довел этот жест. Наверное, потому что я знал: собаки лижут руки от благодарности, а благодарить меня не за что – я говно еще то.
Вытащил ее из ванны, а сам пошел в комнату реветь. Сэм пошла за мной, прыгнула на кровать и положила голову мне на колени.
– Я не хочу жить, – сказал я сквозь слезы.
Она посмотрела мне в глаза. На коленях, где она лежала, разливалось такое приятное тепло… Только в них теперь и была жизнь. Все остальное жаждало смерти.
Может, умереть… Может, умереть?
Что будет с родителями? Они, понятное дело, расстроятся, но в конце концов человек всегда утешается после потери. А так я бы облегчил им жизнь. Я же знал, что им тяжело со мной, особенно в последнее время. Еще и эта Канада… Уедут и будут думать, что виноваты передо мной, что бросили меня, раз я с ними не поехал. А так я умру, и это даже удобно.
А кроме родителей я и не нужен был никому. Ярику? Он влюбленный или просто странный, но эта привязанность ко мне его отпустит. С моей смертью – даже быстрее.
«Ты не видел ни мира, ни жизни», – сказал я сам себе мысленно. И тут же сам себе ответил: «Я и не хочу ни на что смотреть, мне это на хрен не надо».
«Ты никогда не целовался и не занимался сексом, и ты не узнаешь, как это». – «Ну да, это обидно».
И как только мне пришла в голову эта мысль, я рванулся на кухню за самым острым ножом. Сэм пискнула от того, как резко я ее спихнул, но тут же тревожно засеменила за мной.
А я думал о том, что это жесть, полный провал. Если единственный аргумент за жизнь – это поцелуи и секс, то жизнь правда ничего не стоит. Оставаться здесь ради секса? Да черта с два, кто я такой, чтобы идти на такие сделки?
Но, схватив кухонный нож, я замер с ним в руке. Оказалось, что вот так вот просто полоснуть себя по венам – страшно. И я не могу этого сделать.
От осознания собственной трусости и неспособности даже принять смерть я начал реветь, думая о том, как ненавижу себя, всего себя, особенно свои руки, которые не могут даже решиться на роковое движение и положить всему конец.
Нужно что-то проще. Что-то, не требующее такого болезненного действия. Я полез на полку, где обычно лежали лекарства, когда я болел, но в тот день там не было ничего, кроме леденцов от кашля и двух пластинок цитрамона. И это в семье врача? Жесть.
Я взял цитрамон, сам не зная для чего, потому что понимал: даже если выпью все эти таблетки, едва ли умру.
Сел в зале, вытащил телефон и принялся гуглить, от какой дозы цитрамона можно умереть, но ответ пришел прямо ко мне домой: в этот самый миг в дверях повернулся ключ. Вот как бывает интересно: в самые неподходящие моменты что-то случается – и человек появляется дома раньше обычного. Или наоборот – в подходящие?
После дежурства Лев возвращался домой раньше. Я тогда об этом и забыл.
Бросив на меня короткий взгляд, он прошел на кухню за водой. Я замер. Нож и таблетки на столе. Можно, конечно, попытаться отмазаться…
– У тебя голова болит? – спросил он из кухни, будто подкидывая мне подсказку.
– Да, – ответил я, но голос предательски дрогнул.
Неужели я сейчас снова зареву…
Видимо, заметив эту дрожь, Лев решил зайти ко мне. Остановился на пороге зала и какое-то время смотрел на меня оттуда. Я еще не плакал слишком явно, но чувствовал, как горячеют, будто наливаются теплом глаза.
Он прошел в комнату и остановился недалеко от меня, напротив.
– Ты хотел умереть?
И в этом вопросе, прозвучавшем вроде бы спокойно, я почувствовал столько разочарования и горечи, что мне стало очень стыдно и еще показалось, что я потерял что-то важное, будто себя прошлого, себя до всего плохого, и не знал, в какой момент это произошло и как мне к себе вернуться.
Кулаки у меня были сжаты. Лев подошел ближе, взял мои руки в свои и разжал их.
– Иди сюда. – Он мягко потянул меня за собой, и я поднялся.
Мы сели на диван, он обнял меня одной рукой, и я уткнулся лбом ему в плечо. Немного помолчав, он сказал:
– Я тоже раньше много об этом думал. Но так ни разу и не решился.
– Почему? – спросил я, не поднимая головы.
– Обидно столько всего пропустить. Я бы тогда Славу не встретил. Может, ты бы жил сейчас с каким-то другим типом. А представь, если бы он был даже бо́льшим мудаком, чем я? – На этих словах Лев засмеялся.
Но я, упираясь ему в плечо, слышал, как бешено стучит у него сердце. Ему на самом деле не смешно. Он просто пытается быть спокойным, чтобы я тоже успокоился.
Я помог ему, отшутившись в ответ:
– А что, бывает хуже?
– Бывает, – кивнул Лев. – Я хотя бы обаятельный.
Я засмеялся, на этот раз по-настоящему. Он подбадривающе сжал мое плечо и сказал:
– Я знаю, что тебе сейчас плохо. И я не буду тебе врать, что это пройдет завтра, или через год, или через два. Скажу честно: я не знаю, когда это пройдет. Но всю жизнь ты так жить не будешь. Мои тридцать лет…
– Тебе не тридцать, – перебил я. – Тебе больше.
– Я округлил в обратную сторону… В общем, мои тридцать лет совсем не похожи на мои тринадцать. С тех пор куча всего случилось, о чем я и подумать тогда не мог. И у тебя будет точно так же – это факт. Может, уже через десять лет у тебя будут жена и какой-нибудь спиногрыз. Может, ты даже будешь не таким хреновым отцом, как я.
– Нет, – покачал я головой. – Таким же. Слава говорит, что мы похожи.
– Ну ладно, – согласился Лев. – Это тоже неплохо, могло быть и хуже. Я хотя бы обаятельный.
Мы как-то неловко друг другу улыбнулись, а потом он неожиданно и резко обнял меня, крепко-крепко прижав к себе, и проговорил:
– Мики, глупый… Ты же самое дорогое, что у нас есть.
Я понял, что у него больше нет сил выдавливать из себя непринужденные шутки. И что это – один из самых искренних моментов в наших отношениях.
Я крепко зажмурился, чтобы не потекли слезы, и прошептал:
– Прости.
– Я люблю тебя, – сказал он, отпуская меня. И, заглядывая мне в глаза, добавил: – Больше всех на свете.
А я увидел, что глаза у него такие же влажные, как у меня самого. Меня это удивило и испугало одновременно. Лев и слезы… Я думал, что это несовместимые понятия, что он даже при рождении не плакал.
Как же он испугался за меня, если сейчас эту каменную неприступную стену вдруг пробило?
– Ты ничего не видел, – сказал он, быстро вытерев глаза рукавом.
– Нет ничего постыдного в слезах, – выдал я.
Но, столкнувшись с его скептическим взглядом, согласился:
– Я ничего не видел.
Он еще раз обнял меня, а я подумал, что случилось что-то очень важное. И теперь нам друг с другом должно стать намного легче.
«Заберите меня отсюда»
После несостоявшейся попытки суицида дома с родителями я стал ближе и спокойнее, но все остальное покатилось куда-то к черту, к тому же очень стремительно. Пребывание в школе стало для меня невыносимым испытанием, что угодно могло выбить меня из равновесия: шум в классе, крик учителя, трещание звонка. Сначала я чувствовал прилив агрессии, но из-за невозможности выразить ее прямо там, в школе, я начинал глубоко дышать и стараться думать о хорошем – тогда прилив отступал. Сначала я радовался, мне казалось, что я нашел способ совладать с собой, но очень скоро на смену невыраженной злости пришли приступы паники с нехваткой воздуха, сердцем, бьющимся где-то на уровне горла, и неспособностью ни на чем сконцентрироваться.