– Нет. Он не вступает в диалог.
– А почему он тогда… так?
Слава пожал плечами.
– Спроси что-нибудь полегче.
У машины я остановился. Понял, что ехать не хочу. Что если сяду сейчас и просто поеду домой, будто ничего не видел, то это не уляжется в моей голове как следует, не осмыслится.
– Тут пляж рядом, я погуляю там, – сказал я Славе. – Потом сам вернусь.
– Далеко же…
– Да нормально.
Я открыл дверцу, впустил Сэм в машину и пристегнул шлейкой. Сам остался снаружи.
Слава кивнул:
– На звонки отвечай. И сам, если что, позвони.
Прежде чем пойти к берегу, я обнял его. Очень крепко.
Человеку плохо
Мне было не по себе. Я стоял на берегу и кидал плоские камни в воду, но у меня не получалось никаких блинчиков. Еще и руки дрожали.
В своей ровной и спокойной жизни я никогда так остро не реагировал на проблемы других людей. А тогда что-то меня раскачало. И почему-то я почувствовал себя виноватым перед этими детьми, особенно перед кричащим мальчиком. И чем больше я убеждал себя, что нет моей вины в том, что я живу в семье, а они – нет, тем больше проникался этой неуютной детдомовской жизнью.
За спиной по песку прошуршали чьи-то шаги – и замерли. Раньше я бы и внимания не обратил, но что-то нервы у меня стали ни к черту, и я резко обернулся, будто готовый отразить невидимый удар.
Передо мной стоял тот самый Ваня, еще недавно цеплявшийся за Славу. Теперь я смог его разглядеть: маленький, хрупкий, в необъятной толстовке. Взгляд наглый и нетерпеливый, совершенно не вызывающий сочувствия. На вид ему было не больше восьми лет, и он спросил то, что я меньше всего ожидал услышать:
– Есть закурить?
– Не курю, – машинально ответил я.
– А что ты тут делаешь? – Мальчик нервно дергал рукава толстовки.
– Просто стою.
Он вдруг резко рванул и отбежал в сторону на приличное расстояние. Потом как ни в чем не бывало вернулся и сказал:
– Показалось, что эти идут…
«Эти» – это, наверное, работники детского дома.
– Ты че тут делаешь? – спросил я, стараясь говорить так же развязно, как он. Специально, чтобы он не подумал, что со мной можно нахальничать.
– Просто стою, – в тон мне ответил Ваня.
Он молчал и странно смотрел на меня. У меня появилось предчувствие неясных проблем. Чтобы их избежать, я сказал:
– Вот иди обратно и продолжай стоять там.
– Не хочу, – тихо ответил мальчик.
– Почему? – спросил я, а сам подумал: «На кой черт я в это влезаю?»
– Бить будут…
– Кто?
Ваня принялся монотонно объяснять:
– Тут такой закон: или я с ними, или опять драться, а мне уже надоело драться, я обычно беру палку и иду на них, хотя страшно, но что поделаешь…
Я ничего не понял: кто «они», что за закон, с кем драться?
Ваня вдруг сказал:
– Зато я никого не боюсь, и мне не страшно, если бьют. – И повторил еще раз: – Мне не страшно.
Но я услышал горечь в его словах.
Ваня произнес с неприязнью:
– Тебя, наверное, никогда не били…
Что тут скажешь? Я был ему невыносим. Я мог бы рассказать ему про те два случая, когда мне досталось от Льва, но и без этих глупых соревнований понятно, кому из нас двоих хуже.
Я все-таки попытался поддержать диалог, как мог:
– Почему тебя бьют?
– Они так… развлекаются…
Я чуть не сказал: «Ну и ты развлекайся. Пока». Какое мне до него дело? Если я его обратно в детдом потащу, он упрется, это и так понятно. Куда мне его тогда деть? Домой вести? Но у нас же не приют для сирот.
Короче, надо было валить. Но я стоял и смотрел на него. И сам себя спрашивал: «Почему я не ухожу?»
А он стоял и смотрел на меня. Думает, наверное, что я его одного не брошу. А с чего он взял-то, что не брошу?
– Ладно, пошли, – вздохнул я.
– А куда?
– Погуляем.
Мы пошли вдвоем вдоль берега. Ваня рассказывал мне, что ребята в детдоме один хуже другого. Критерии хорошего человека у него были очень просты: уметь драться, плевать на два метра и плохо учиться. Конечно, идеал хорошего человека воплощал в себе сам Ваня.
Обо мне он узнал, что я не дерусь и до недавнего времени учился неплохо, потом мы посоревновались в плевках на дальние расстояния, и я проиграл. Тогда Ваня сообщил, что я абсолютно пропащий человек. Чтобы реабилитироваться в его глазах, я рассказал ему про драку с Ильей, но он лишь с грустью заметил:
– Потенциал был, но толку из тебя не вышло.
Я и смеялся, и раздражался, но слушать эти размышления было интересно. «Отличник – двоечник», «плюется – не плюется», «дерется – не дерется» звучит смешно, а многие и во взрослом возрасте пытаются уложить людей в такие примитивные схемы. И некоторые ведь укладываются – люди бывают удивительно бессодержательными.
И все-таки разговаривать с Ваней оказалось непривычно. Все, что он говорил, я невольно пропускал через призму его сиротства и того истошного вопля: «Заберите меня отсюда!» Но я пытался держаться с ним непринужденно и не ударяться в жалость, ведь, как говорил Горький, жалость унижает человека.
Потом я учил Ваню кидать плоские камни так, чтобы на воде они прыгали «блинчиками». Оказывается, он этого не умел.
Когда я запускал очередной камень, Ваня спросил:
– Почему ты со мной пошел?
Я повернул к нему голову. Он смотрел прямо и требовательно.
Я помнил этот взгляд. Я помнил это мгновение. Я помнил этот характер. Я помнил этот вопрос. Я помнил ответ. Я все это уже где-то видел.
– Есть такой жанр – святочный рассказ, – проговорил я. – Перед Рождеством путник встречает малыша и помогает ему.
«Сейчас скажет про осень», – подумал я.
И Ваня сказал:
– Сейчас осень.
Я в тот раз тоже так сказал.
Покидав камни, мы пошли в обратную сторону – в сторону детского дома. Ваня не воспротивился этому, и я подумал: «Хорошо, так сейчас и доведу его».
– Знаешь, где мои родители? – неожиданно спросил Ваня.
– Где?
– Умерли. Я был маленький, когда они гуляли со мной, и на них в парке напал преступник. Он убил моих родителей, а я выжил, потому что меня защитила мама.
Что-то в этой истории напомнило мне несчастную судьбу маленького Гарри Поттера.
– Жуть, да? – спросил меня Ваня.
Я кивнул, соглашаясь.
– А я соврал, – легкомысленно признался он. – Но я не один такой. У нас все кучу историй напридумывали. Что они чуть ли не дети президента. Кругом одни вруны, которые сами в свое вранье поверили.
Ваня совершенно не смущался того, что он врет, да и вообще ничего – говорил дерзко и уверенно, только глаза отводил. А если мне и удавалось поймать его взгляд, то взгляд этот обжигал. Много в нем было взрослой боли и нетерпимости.
– Но врать – полезно, – назидательно сказал он.
– Почему ты так думаешь?
– От правды никому не легче. Если я скажу, что по правде это мой отец убивал других, тебе станет легче?
Вот как. Выходит, для него вранье – это украшение для неприглядной правды.
– А если я посреди улицы закричу, что человеку плохо, когда это не так, – это полезное вранье? – усмехнулся я.
– Это тупое вранье.
– А если человеку плохо, но никто этого не скажет?
– Тоже тупое.
– Значит, вранье не всегда полезное, – заключил я.
Ваня усмехнулся:
– У тебя примеры как для первоклашек, как у училки какой-то.
– А ты в каком классе?
– Во втором!
– Перешел во второй класс и теперь яростно отделяешь себя от первоклашек? – спросил я, не скрывая иронии.
Ваня, не дослушав меня, сорвался с места и резко побежал в обратном направлении. Растерявшись, я сначала обернулся ему вслед, а потом снова посмотрел вперед – и увидел две стремительное приближающиеся к нам фигуры. Это были молодые парни, на рубашках у которых болтались бейджики, и я понял, что они из детского дома. Они кричали мне издалека, чтобы я схватил Ваню, что он сбежал из детского дома, но я не двинулся с места.
В конце концов они догнали его сами: издалека я видел, как они повалили его на песок, а потом скрутили, будто преступника, а Ваня орал и вырывался. Они так и провели его под руки мимо меня; он всхлипывал и задыхался от борьбы. А потом заглянул мне в глаза и как закричит истошно:
– Человеку плохо!
Я видел. Я видел, что человеку плохо, но что я мог сделать? Как я мог уберечь этого мальчика с беспомощно-нахальным взглядом от волчьей жестокости? Что мог сделать я, подросток из седьмого класса, измотанный мелкими проблемами и раздавленный теперь историей о разрушенной детской судьбе? Если бы я только знал, как вытравить это ползучее гадство, это сиротство при живых родителях, эти серые безэмоциональные рожи социальных работников, это равнодушное, брошенное девочке «прекрати выдумывать»…
Толку, что они дотащили его обратно? Он же все равно опять сбежит и будет убегать до бесконечности. Потому что ничто его не держит в этом чужом государственном учреждении, полном чужих людей, где он ходит неприкаянный, одинокий и никому не нужный, где его регулярно бьют, но никому до этого нет дела, потому что такие дети – они как утиль, бракованный материал, никто не надеется вырастить из них достойных людей. Они как болячка на слаженно работающем теле системы.
Я шел домой и злился. Потому что не знал, как помочь Ване. И не знал тех, кто может знать. Почему в школах не учат ничему полезному? Не рассказывают, как помочь человеку? Тысяча знаний, полученных за семь лет, в случае с Ваней годились лишь на то, чтобы их забыть и выкинуть.
Мышеловка
Проснувшись следующим утром, я понял, что жить стало еще тяжелее, будто на плечи мне взвалили невидимый груз. Оказалось, что не знать – это иногда даже лучше, чем знать. Незнание позволяет жить беззаботно, в то время как знание омрачает жизнь.
Взросление в однополой семье – это тайное знание, которое досталось мне, и никуда от него не деться.
А тайное знание детей из детского дома – в том, что они жертвы чьих-то взрослых ошибок и теперь обречены жить с этим бременем, выдумывая себе то родителей-героев, то родителей-насильников, чтобы были хоть какие-то родители, хоть в этом наивном вранье – но были, потому что от этой обреченности хочется куда-нибудь сбежать. И, погрузившись в тайное знание Вани, я будто мотылек опалил об него собственные крылья.